Песнь об Ахилле (ЛП) - Миллер Мадлен. Страница 55

Его кулаки сжались. Теперь, наверное, он кинется на меня.

— Моя жизнь в моей славе, — сказал он. Дыхание его рвано. — Это все, что у меня есть. Долго мне не прожить. Память — это все, на что я могу надеяться. — Он тяжело сглотнул. — Ты это знаешь. И ты позволишь Агамемнону все это уничтожить? Поможешь ему отобрать это у меня?

— Нет, — ответил я. — Я лишь хочу, чтобы память была достойна человека. Я хочу, чтобы ты был собой, не тираном, которого помнят за его жестокость. Агамемнона можно заставить заплатить и по-другому. Мы сделаем это. Я помогу тебе, клянусь. Но не так. Никакая слава не стоит того, что ты сегодня сделал.

Он снова отвернулся и замолчал. Я смотрел в его спину. Запоминал каждую складку его туники, каждую полоску высохшей соли и каждую песчинку, прилипшую к коже.

Когда он наконец заговорил, голос его был устал и слаб. Он не умеет злиться на меня, так же как и я на него. Мы как сырое дерево, которому не загореться.

— Теперь все закончилось? Она в безопасности. Должно быть, да, иначе ты бы не вернулся.

— Да. Она в безопасности.

Усталый вздох. — Ты лучше меня.

Начало надежды. Мы нанесли друг другу раны, но они не смертельны. Брисеиду не тронут, и Ахилл вспомнит себя, и мое запястье исцелится. Будут еще мгновения жизни, и за ними другие мгновения.

— Нет, — сказал я. Встал и подошел к нему. Положил руку на теплую его кожу. — Неправда. Ты был не в себе. Теперь вернулся.

Его плечи поднялись и опустились, он вздохнул. — Не говори так, — сказал он, — пока не знаешь, что еще я сделал.

Глава 27

На коврике в нашем шатре валяются три плоских камешка — занесли ли их мы, или они сами как-то попали сюда, я не знаю. Беру их в руки — чтобы было за что удержаться.

Ахилл говорит, и я вижу, как апатия покидает его. «…не стану больше сражаться за него. Каждый раз он пытается лишить меня славы, моей по праву. Повергнуть меня в сомнения и отодвинуть в тень. Он не выносит, когда кого-то славят более, чем его. Теперь я покажу, чего стоит его армия без Аристос Ахайон».

Я безмолвствую. Я вижу, как поднимается в нем ярость. Это похоже на приближающийся шторм, от которого негде укрыться.

«Без меня, их защитника, греки падут. И ему придется умолять меня — или умереть».

Я помню, как выглядел он, идя к матери. Дикий блеск в глазах, его трясло, как в лихорадке. И я представил, как он встает на колени перед матерью, как выстанывает свой гнев, бия кулаками в прибрежные камни. Они его оскорбили, говорит он матери. Опозорили. Разрушили его бессмертную славу.

Она слушает, водя кончиками пальцев по белому своему горлу, скользкому, как у тюленя, — потом кивает. У нее есть задумка, решение богини, мстительное и гневное. Она сообщает о задумке, и его стоны прекращаются.

— Он это сделает? — изумленно спрашивает Ахилл. Они говорят о Зевсе, царе богов, чья голова сокрыта в тучах, а руки способны метать молнии.

— Сделает, — отвечает Фетида. — Он передо мною в долгу.

Зевс, великий равновес, возьмется за свои весы. Он заставит греков терпеть поражение за поражением, пока они не будут прижаты к морю, так чтоб ноги их запинались о тросы и якоря, а мачты и носы упирались в их спины. И вот тогда они поймут, кого им надлежит умолять.

Фетида подается вперед и целует сына, губы ее как алая морская звезда на его щеке. Потом поворачивается и исчезает, скрывшись в воде как камень, что, упав, сразу идет на самое дно.

Камешки выпадают из моих пальцев, падая на землю, бессмысленные и словно полные скрытого значения — предвестники несчастья. Будь здесь Хирон, он смог бы прочесть их смысл, предсказать наше будущее. Но его здесь нет.

— А что если он не станет умолять? — спрашиваю я.

— Он погибнет тогда. Все они погибнут. Не стану сражаться, пока он не попросит прощения, — лицо его тяжелеет, он готовится к упрекам.

Я измотан. Рука болит, и вся кожа покрывается нездоровым потом. Я ничего не отвечаю.

— Ты не слышал, что я сказал?

— Слышал, — говорю я. — Греки погибнут.

Хирон сказал как-то, что нации — самое глупое из людских изобретений. «Не может один человек быть важнее другого, откуда бы он ни был родом».

«А что если он твой друг? — спросил его Ахилл, пнув стену пещеры из розового кварца. — Или твой брат. Следует ли обращаться с ним так же, как и с чужестранцем?»

«Ты задал вопрос из тех, в которых нет согласия и среди мудрецов, — молвил Хирон. — Наверное, такой человек важнее, для тебя. Но чужестранец также чей-то друг или брат. Так чья же жизнь более важна?»

Мы примолкли. Нам было тогда по четырнадцать, и понять такие вещи нам было трудно. Сейчас нам по двадцать семь, и подобное столь же трудно понять.

Он — половина моей души, как говорят поэты. Ему скоро суждено умереть, и слава — все, что останется после него. Это его дитя, дражайшая его часть. Стоит ли мне упрекать его за это? Я спас Брисеиду. Я не могу спасти всех их.

Теперь, наконец, я знаю, как ответил бы Хирону. Я бы сказал, что не может быть тут правильного ответа. Что бы ты не выбрал, ты будешь неправ.

* * *

Тем же вечером, позднее, я возвращаюсь в лагерь Агамемнона. Идя, ощущаю, как за мной следят множество пар глаз — любопытствующих и жалеющих. Смотрят мне за спину, выискивая, не следует ли за мною Ахилл. Но его нет.

Когда я сказал ему, куда иду, это, кажется, снова повергло его в печаль. «Скажи ей, мне жаль», сказал он, опустив глаза. Я не ответил. Жаль ли ему оттого, что теперь он нашел лучший способ мести? Такой, который раздавит не одного Агамемнона, но все его неблагодарное войско. Я не позволяю себе погрузиться в подобные мысли. Ему жаль. Этого довольно.

— Входи, — говорит Брисеида; с ее голосом что-то не то. На ней платье с золотыми нитями и ожерелье из ляпис-лазури, на запястьях — браслеты резного серебра. Когда она двигается, они позванивают — словно на ней надеты доспехи.

Она ошеломлена, это видно. Но времени поговорить у нас нет, потому что вслед за мной в узкий отвор шатра протискивается самолично Агамемнон.

— Видишь, сколь хорошо я содержу ее? — говорит он. — Весь лагерь увидит, сколь высоко ценю я Ахилла. Ему лишь следует принести извинения, и я воздам ему такие почести, каких он заслуживает. Так печально лицезреть, сколь много гордыни в таком юном существе.

Самодовольное выражение его лица меня злит. Но чего же я ждал? Я сотворил это. Ее безопасность за его славу. — Это твоя заслуга, о могущественный царь, — говорю я.

— Скажи Ахиллу, — продолжает Агамемнон, — скажи ему, как хорошо я с нею обхожусь. Можешь приходить повидать ее в любое время. — Он гнусно ухмыляется, смотря на нас. И не собирается уходить.

Я поворачиваюсь к Брисеиде. Кое-что из ее языка я успел выучить, и этим я сейчас пользуюсь.

— Ты в самом деле в порядке?

— Да, — отвечает она на звонком и певучем анатолийском. — Как долго еще мне тут быть?

— Не знаю, — говорю я. И я правда не знаю. Сколько нужно огня, дабы раскалить железо так, чтоб оно гнулось? Я подаюсь вперед и нежно целую ее в щеку. — Скоро я вернусь, — говорю я на греческом.

Она кивает.

Агамемнон следит за тем, как я выхожу. Слышу, как он спрашивает: «Что он тебе сказал?»

И слышу ее ответ — «Он восхищался моим платьем».

* * *

На следующее утро войска всех царей идут биться с троянцами. Но войско Фтии за ними не следует. Мы с Ахиллом не торопимся завтракать. Почему бы и нет? Более нам нечем заняться. Можно поплавать, если захотим, поиграть в шашки или же весь день соревноваться в беге. Такого привольного досуга у нас не было со времени Пелиона.

Но досугом это не ощущается. Это более схоже с тем, как затаивают дыхание, с тем, как орел зависает в воздухе, готовясь ринуться вниз. Плечи мои напряжены, и я не могу удержаться от того, чтобы не смотреть время от времени на пустое побережье. Мы ждем, что предпримут боги.