Орлята (Рассказы) - Гельфандбейн Григорий Михайлович "Составитель". Страница 29
А меня так и кидает, так и подкидывает. Соколовский орет:
— Гей! За мной! Вперед! Не отставай!..
Сзади свистят, улюлюкают, плетки щелкают, копыта стучат.
Я глаза приоткрыла — вижу: мы уже лесом несемся.
Над головой только темные ветки мелькают.
Я думаю:
«Куда же мы едем? В город? Ведь там же красные. Ведь папина дивизия пришла. А может быть, — думаю, — и не пришла никакая? Может быть, я дурака сваляла? Может быть, я в безоружный город бандитов веду?»
Подумала об этом, и даже холодно стало, будто мне снегу за шиворот насыпали.
ВСТРЕЧА. Но до города мы так и не доехали. Не успели. Только, я помню, мы с бандитами из лесу выскочили, — у меня над головой что-то как засвистит.
И не успела я голову наклонить, а уж слышу — Соколовский кричит:
— Стой!..
Лошадь под ним на дыбы взвилась. Удилами зазвенела. Задние на него налегли. Все смешались.
А уж где-то впереди слышу:
— Ура-а! Ура-а! Ура-а!
Я лошадь за шею обхватила, высунулась и вижу: бегут нам навстречу люди. И хоть они и далеко еще, а уж вижу, что это не просто люди, а военные: в шинелях, с винтовками со штыками… И столько их там бежит, что и сосчитать нельзя. А впереди на коне командир скачет и наганом над головой размахивает…
Я его еще и разглядеть не успела, а уж у меня дух захватило и сердце в груди заколотилось.
Я, как угорь какой-нибудь, из седла выскользнула, на землю спрыгнула и — бегом, навстречу…
— Папа! — кричу. — Папочка! Папка!
А за спиной слышу:
— Стой! Гадина!
Оглянулась — несется ко мне атаман Соколовский. Весь изогнулся, чуть из седла не валится. Лицо у него злое. Глаза горят. Оскалился.
— Стой! — кричит.
И, вижу, саблю надо мной поднимает.
Я съежилась. Присела. Потом у меня что-то в ушах затрещало. Что-то грохнуло. Ноги у меня подкосились. И я память потеряла.
ЗОЛОТАЯ САБЛЯ. Очнулась — кто-то мне голову гладит. А голове больно. В голове шумит.
Где-то как будто стреляют. Где-то «ура» кричат.
А я даже и вспомнить не могу, что со мной, где я… Носом поглубже дыхнула: папоротником пахнет. Глаза приоткрыла — что такое? Кто это надо мной? Я даже головой замотала.
— Уйди! — говорю.
Страшно мне стало.
А потом посмотрела получше и узнала: Ноченька это, корова наша… Нагнулась ко мне, сопит и тепленьким своим языком плечо мне вылизывает.
Я у нее, помню, спрашиваю:
— Ноченька! Милая! Где это мы с тобой? А?
А потом голову повыше подняла и вижу: поляна или опушка лесная. Луна светит. Елочка растет. Около елочки конь какой-то гуляет, уздечкой звенит. А рядом со мной вижу: лежит человек. Лежит на спине, руки раскинул. На правой руке кровь. А в руке сабля с золотой рукояткой.
Я тут и вспомнила все. И Соколовского — атамана узнала.
Думаю: «Вот оно что. Значит, не убил ты меня? Значит, самого убили!..»
А голове больно-пребольно. Прямо трещит голова. Встать хотела — не могу. Все крутится, качается, будто я целый час на одной ножке вертелась.
Легла я и голову уронила.
Вдруг будто сквозь сон слышу — кричат:
— Вот она!
Я опять голову через силу подняла, вижу: люди бегут на полянку. Впереди Вася, братишка, бежит. За ним дядя Федор, охотник. А за ним с конем в поводу — папа!
Я только «папа, миленький» и успела сказать. А уж он меня на руки подхватил, обнимает, целует и в лоб, и в нос, и в глаза, и куда попало…
— Живая? — говорит.
— Живая, — говорю.
— Ну и молодец. Нам больше ничего не надо.
А что дальше было, я уж не помню. Потому, что опять память потеряла. И как меня в город везли — не знаю. Говорят, меня папа на своем коне довез. А Вася и дядя Федор будто бы сзади бежали…
ВЫРОСЛА. Ну, а дальше и рассказывать нечего.
Бандитов, конечно, всех переловили. В тюрьму посадили. Мост новый построили.
А я только три денька всего и повалялась в постели. У меня ведь ничего страшного не было. Ведь Соколовский меня зарубить не успел. Папа, когда увидел, что он на меня с саблей летит, выстрелил и пробил ему руку. Сабля только тупым концом и ударила меня по затылку. Зато у меня до сих пор лысинка на этом месте осталась на память.
А я лежала — не жаловалась. Чего мне жаловаться? Со мной ведь папа рядом сидел!
Правда, нам с папой даже и поговорить как следует не дали. Уж столько народу, столько людей меня навещать в эти дни приходило, что даже неловко было.
Все на меня глядели, удивлялись: вот, дескать, храбрая какая девочка — бандитов не испугалась!
А я хоть и молчала, а сама думаю:
«А вы почем знаете, что не испугалась? Еще как испугалась-то».
Папа у нас неделю только и погостил. А потом опять воевать уехал.
А через день или через два меня в комсомол приняли.
Как-то вечером возвращаюсь с Ночкой из стада — вижу: ребята идут. Комсомольцы. И с ними наш Вася. Увидели меня — честь отдают.
— Здорово, — говорят, — товарищ военный инвалид. Мы к вам.
Я говорю:
— Ну что ж, милости просим.
Привела, усадила, спрашиваю:
— В чем дело?
— Дело, — говорят, — такое. В комсомол хочешь?
А я хоть и обрадовалась до полусмерти, а сама и виду не подаю. Отвернулась даже. Говорю:
— Я же маленькая…
Тут Вася мой подскочил, кулаком по столу ударил и говорит:
— Ну, ну! Не фасонь! Ты! Матрена Ивановна! Маленькая, да удаленькая…
Ребята смеются.
— Правильно, — говорят. — Об чем разговор. Пиши заявление.
Тогда я подумала и говорю:
— Ну, хорошо, ладно. Вот с коровой управлюсь и сяду писать…
А сама думаю:
«Чего мне писать? У меня уж все написано и переписано».
У меня заявление-то месяца три уж под подушкой лежало. Уж и пожелтело небось… Все дожидалось, пока я вырасту.
Андрей Головко
КРАСНЫЙ ПЛАТОК
Рассказ
У Оксаны радость: мать отрезала полотна на платок и порошком, выменянным у торговки, окрасила в красный цвет. Вышел — красный платок.
Когда девушка пригнала на обед скотину, он на тыне висел: сох. А за тыном красными цветами буйно цвели мальвы. Казалось, сорвался лепесток мальвы и упал на тын. Вот какой был платок!
Девочка даже улыбнулась, заприметив его. Быстренько загнала скотину в хлев — и бегом к платку. Тронула, а он волглый еще. Ну, ничего — и на голове просохнет. Вот только она скатает его. Радостная, сняла она платок с тына. Сегодня праздник. После обеда корову погонит дед, а она с девушками пойдет на господский пруд купаться.
— Ой, красный-то какой! Взглянуть даже больно. Вприпрыжку побежала в хату. А там тоже праздник. Прибрано. Мать вынула из печи горшок и налила в миску борщ. У порога дед докуривал трубку, а на лавке хмурый сидел отец в белой сорочке: только из церкви пришел. Тишина.
И в этой тишине было слышно, как в маленьком окошечке солнце ткало свои лучи: ж… жж… (А может, это мухи на стеклах?) Ишь какой ткач, и пар с борща, и сизый дым дедовой трубки — все в свою основу воткал. Чудно!
Дед выбил пепел о порог и поднял глаза на внучку:
— О, гулять уже? Где уж там скотину пасти! Верно, гречиху всю как есть вытоптали?
— Что я, дура — в гречиху их пускать? — ответила Оксана. — И на жнивье корма хватает.
— Вот погоню после обеда, посмотрю.
Это, собственно, он и хотел сказать. Погоню, мол, а ты уж погуляй, повеселись с подругами. Такой уж у него характер — вечно накричит в шутку.
Зато отец не в шутку еще больше нахмурился и впился глазами в девушку:
— А, копны травишь? Смотри, чтоб я тебе подол не отбил.
Оксана потупилась, а отец продолжал:
— Ты мне брось эту чепуху плести, — он кивнул головой на веночек из васильков, висевший на стене вокруг зеркальца. — Пасешь, так паси… Гляди в оба.
Дед перебил:
— Ты, сынок, про копны. А много ль их по милости господской останется? Деникин-то, чай, приказ издал, чтоб и господам накидывать.