Пять из пяти (СИ) - Уваров Александр. Страница 10
Потом, будто вспомнив что-то, хлопнул себя по лбу, вскочил и подбежал к тому краю клетки, что смыкалась с камерой Рыжего и Повара, просунул руку сквозь прутья, отогнул край картонного листа и крикнул:
— Рыжий! Повар, толкни его! Толкни, я разрешаю! Рыжий… Просыпайся, давай.
Рыжий заворочался (теперь его было совсем хорошо видно), открыл свежие, совсем не сонные глаза, лениво повернул голову.
И взвыл:
— Шлюха! Мразь!
Подпрыгнул и попытался ударить Карлика. Но, понятно, попал по прутьям, рассёк кожу до крови и, заныв, начал облизывать застывший в судороге, крепко сжатый кулак.
— Во как! — и Карлик подмигнул мне. — Ревнует, бездарь…
Потом он закружился в вальсе, пролетев из одного угла камеры в другой. Попытался даже что-то спеть, да сбился, захрипел, закашлялся.
И только тогда угомонился, присел на табурет у стола.
— А как ты можешь такое дерьмо лопать?!
Он толкнул мою миску, что стояла на полу, возле табурета.
Миска со звоном отлетела к двери.
— Сам вчера вечером лопал, — возразил я. — И нахваливал!
— Так то вчера…
Карлик внимательно оглядел пиджак, оторвал один из фантиков и протянул мне.
— На, гляди! Пиджак подарили, фантики сам клеил. Ел конфеты и клеил.
— Судя по обилию украшений, — заметил я, — у тебя будет диабет. Как…
— Что?
Мне показалось, что переспросил с каким-то… Испугом?
— Репетиция, — сказал я. — Как репетиция прошла?
— Хорошо, — ответил Карлик. — Удачно… Реквизит, конечно, бутафорский…
— Ну, настоящего ты не пережил бы, — возразил я.
— Не пережил бы, — согласился он. — Это только немного смущало. А так — всё хорошо. Поработали на славу… Как ты думаешь…
Он опустил голову и начал из крошек выкладывать нас столе какой-то узор.
— Как ты думаешь… Наши зрители — кто?
— Не знаю, — ответил я. — А какая тебе разница?
— Да вот…
Он вздохнул.
— Может, и никакой. Так, интересно… Вот приходят люди на меня смотреть, а я их и не знаю. Какая жизнь, мысли у них какие, что надо им от меня, от себя… Какие они? Богатые? Очень богатые?
— Не знаю.
Я пожал плечами.
— Должно быть, не бедные. Клуб, по моему, не бедствует.
— Кабы нам платили — я бы многое понял, — продолжал Карлик. — Но не платят ведь! И что тут поймёшь? Ты когда-нибудь этих зрителей видел?
— Нет, — признался я. — Да что тебе они? Разве кто-нибудь из артистов может надеяться на то, что увидит он что-то большее, чем десятки, сотни глаз, белых глаз в полумраке зрительного зала? Что узнает он хоть что-нибудь о своих зрителях? И что? Их имена, фамилии, вкусы, биографии? Да кому они нужны! Кому вообще были бы нужны эти зрители, если бы нас не существовало? Достаточно того, что они приходят на наши представления, тратят на нас деньги, аплодируют нам, кирпичиками ложатся в подножия наших пьедесталов, плитами мостят дорожки в бессмертие. Больше зрителей — больше плит. Не всё ли тебе равно, что думает о тебе плита, и как ей там лежится под твоими ногами? Плюнь! Кому из артистов есть дело до этого?
— У артистов, — возразил Карлик, — у других артистов — есть шанс. Пусть не сейчас, потом, через годы, хоть как-то, хоть где-то, но увидеть своего зрителя. Одного, двух… десяток… Есть шанс! А у нас его точно нет. С гарантией — нет! И каким ты был на сцене…
— Шанса нет, — согласился я. — Но и провала быть не может. У других — может. А у нас нет, не было и не будет провалов. Мы — театр будущего, театр абсолютного успеха. Так?
Карлик смахнул крошки со стола.
И вынул откуда-то из внутреннего кармана пиджака плитку шоколада, завёрнутую в глянцевую красную бумажку.
— Вот, — гордо произнёс он. — В ресторане клуба стащил!
— Эк тебя занесло, — удивился я.
— Ешь, — и Карлик протянул мне шоколад. — Тебе надо. Перед репетицией…
— Веселей!
Ап!.. Взлетаем в воздух. Зависли.
— Ноги вместе. Вместе!
Чего он меня учит? Его дело — работа с резцом. Куда он лезет, зачем вмешивается?
— Вместе, я сказал!
Я бы ответил ему. Непременно ответил бы. Но дыхание перехватило — ремни сдавили грудь, сжали плечи и передавили тугими жгутами локти.
На репетиции стальные крюки, естественно, использовать никак нельзя…
— Теперь улыбаемся… Задорней, веселее! Терпеть недолго осталось, я уже подключаюсь. Вот я уже подхожу… Ноги вместе!
Чёртов старший партнёр! Какое тут творчество, какая с ним игра? Даже улыбки из себя не выдавить, да и ноги провисают в воздухе, не держатся, разъезжаются.
Тьфу, кошмар! Хорошо, что я не вижу себя со стороны. Наверное, очень похож на лягушку, подготовленную к препарированию. Нет, легко из ларца Шекспира жемчужины страстей извлекать, и напрягаться не надо. А вот из такого материала хоть что-нибудь выжать — это какого?
Потому я и говорю…
— Внимание! — скульптор Сергей проверяет натяжение канатов.
Канаты перекинуты через блоки. К стальным карабинным креплениям на концах канатов (на время представления именно там будут установлены металлические рейки с крючьями) прочно прикреплены кожаные ременные петли. В петли продеты мои руки, петлёй перехвачена моя грудь. Я повис в двух метрах от земли.
Ассистенты тянут канаты.
Я пытаюсь держать ноги под прямым углом!
…На репетиции нельзя использовать стальные крюки. Артист должен в начале представления выглядеть безупречно: никаких порезов, проколов, синяков. А уж глубокие раны, да ещё и сквозные — нет, это исключено!
Только белая, слегка припудренная кожа, улыбка накрашенных сладкой помадой губ (я выберу синюю… красного цвета и так будет предостаточно), шелест шёлкового трико (оно будет ярко-зелёным, в частых золотистых блёстках).
А сейчас на мне — репетиционный костюм. Когда-то чёрное, а теперь, после многочисленных стирок — серое в тёмно-грифельных пятнах трико. Безразмерное… Я, похоже, даже не в первой сотне тех актёров, что носили его на репетициях.
Ткань такая ветхая, скрутившаяся от нагрузки кожа так безжалостно сминает и тянет её, что, кажется, репетиция эта вполне может стать для трико последней. Поползёт, порвётся в лоскуты… На тряпки половые, в помойку…
Канат провисает. Ассистенты потихоньку опускают меня вниз.
Всё! Не могу больше… Ноги опускаются вниз, болтаются, колени — на уровне лица Сергея, он хватает мои ноги, пытаясь остановить эту мучительную болтанку.
Доски репетиционного зала, линии, параллели, пространство, расчерченное полосами — подо мной раскачивается, не в силах остановиться, успокоится.
Ассистенты, упираясь пятками в деревянные упоры, прибитые к полу на линии кулис, осторожно опускают меня. А уже так низко, что, вытянув пальцы ног, мог сквозь ткань пошитых из мешковины тапочек почувствовать полированную подошвами многих и многих артистов поверхность досок.
Скульптор подходит к столику.
— Теперь? — спрашивает он.
Ассистенты бросают канат. Подбегают ко мне. Ослабляют узлы…
— Поклон, — отвечаю я.
Скульптор кланяется.
В пустом, тёмном, холодном зале — лишь уборщица. Она перекатывает с места на место грохочущую тележку с вёдрами, тряпками, швабрами, флаконами с приторно-пахучими моющими жидкостями, останавливается, полощет тряпку в одном из вёдер, яростно трёт пол, будто стараясь стереть с него следу лично ей неприятного человека, накручивает тряпку на швабру, чтоб добраться до пространства между рядами зрительских кресел, толкает швабру вперёд, и, цепляясь за ручку, тянет её к себе. Она не обращает на нас никакого внимания.
Она привыкла к артистам.
Но один раз — она повернула голову, посмотрела в сторону сцены. Это был тот момент, когда скульптор согнулся в глубоком поклоне на самом краю сцены, покачнулся, едва не потеряв равновесия, но всё-таки удержался, взмахнул руками — и, сделав кувырок через голову, отпрыгнул назад.
— Ап!
— Готово, — сказал один из ассистентов (он помассировал мне грудь, потом к груди приложил ухо и кивнул удовлетворённо — сердце билось ровно). — Можно приступать!