На единорогах не пашут (СИ) - Ледащёв Александр. Страница 11
Ночь. Утес. И государь.
4
Ореховая Запруда
Если высадиться в…, которое еще называется…, а потом неотвратимо двинуться на Юго-Запад (или куда вам больше глянется, можно и просто на Запад), то вы, преодолев немалые препятствия, попросту выйдете к Западной же, или куда вы там шли, оконечности Изумрудного Острова. Что ж, останется лишь проклясть свою доверчивость и, грязно ругаясь, отправляться восвояси, поскольку эта Земля отнюдь не является тем местом, где можно сорвать зло на беззащитных мирных жителях. Хотя бы потому, что тут их попросту нет.
Даже обычный, с позволения сказать, Изумрудный Остров, с его кельтами, их кланами и друидами, жертвенниками и камнями, сложенными в будоражащие фигуры, с их природной дикостью и страшноватыми обычаями и традициями, открывается далеко не всем. Что же тогда говорить об этом месте…
… Пытаться рассказать об этом месте столь же бессмысленно, сколь сильно, иной раз, хочется какому-нибудь барду, менестрелю или просто странствующему сказителю из рода человеческого. Из тех, кому иногда удавалось попасть сюда.
Холмы. Холмы, переходящие, как волна в Океане переходит в другую волну, в Холмы, иногда приютившие на вершине небольшую рощицу. Нестихающий ветерок нагоняет беспрерывно бегущие по траве волны. Кажется, что он вот-вот замрет и действительно — вот, он уже затих, почти умер — и снова шум зарождающегося ветра.
Пахнет… Зеленью, травами, что отнюдь не одно и тоже — ведь согласитесь — запах зеленого луга отличим от аромата травы… Здесь пахнет, кажется сам изумрудный цвет вереска и ковыля, а аромат травы — это уже подарок сам по себе. Пахнет Землей, столь же древней, сколь и непрерывно обновляющейся. И небом. И слова, просящиеся на язык, чаще всего «Совершенство» и «Первозданность». Даже когда клубящиеся, колышащие тяжелыми, черными животами, тучи заволакивают небо, обещая ливень с грозой, и ветерок становится истово свищущим над холмами ветром, от которого бесполезно прятаться и кутаться — эти слова «Первозданность» и «Совершенство» все равно остаются с вами. Здесь искренен дождь, здесь честен ветер, и исконно печальна Луна, и открыто и ярко Солнце. Здесь безграничность простора и бездонность неба не пугают, а естественно и мягко дают осознать, что ты пусть даже и невообразимо маленькая, но часть всего этого.
Здесь все так, как и должно быть в конце пути, ибо только безумец оставит эти Холмы добровольно, разве что собираясь в последнюю дорогу. Даже невнимательный, равнодушный взор станет здесь изучающим, недоуменным, ищущим и затем спокойным. Измученное, искалеченное «Я» найдет здесь силы для того, чтобы жить, и для того, чтобы принять самое себя. Язык отказывается здесь лгать, отказывается от праздной, ненужной болтовни — Слово здесь имеет свой единственный, первый и истинный, сокровенный смысл — и не захочется разбрасываться ими.
Здесь любовью не зовут влечение, ложь — мудростью, а ненависть чувствует себя незваной гостьей, и потому тихо и быстро оставляет Холмы. Рождение вызывает здесь общую радость, смена времен года — восторг, смерть — тихую грусть, но не страх и не ярость. Здесь союзы заключаются навсегда, раннее утро дарит надежду, а ночь — укрепляет веру. Гордость не путают со спесью и презрением, а любовь — это причина, объясняющая все, и она непреходяща среди тех, кто принял ее.
Люди здесь не живут.
Это Эльфийское Нагорье.
… Со всем этим, однако, я не эльф, но живу здесь. Я старая, сильно потрепанная жизнью, седая зверюга, прискучив игрой с которой, ее поводыри пустили сюда, в земной рай, позволив реке вынести к берегам Серого Ручья мое полумертвое, но тогда еще умевшее цепляться зубами за жизнь, тело[1].
И, спеша упредить ваш вопрос, говорю, что я не великий колдун. И даже не простой… То есть я настолько не колдун и так глубоко не эльф, что подчас непонятно, как такое создание могло попасть сюда, где каждая травинка прямо-таки источает Силу и Возможность, что отнюдь не всегда взаимосвязано, поверьте. Да мало того, что попасть, а еще и остаться здесь, да еще и породниться с главою Эльфийского Нагорья — Старым Рори О'Рулом, взяв в жены его единственную дочь, Хельгу. Хельгу О'Рул.
Я — человек, или, вернее, то, что от него осталось, к моим-то годикам. Я совершенно человек с лица, хотя, боюсь, что внутри не все так гладко…
Я говорю на нескольких людских языках, отзывался на несколько, совершенно же человечьих, имен, пока не попал сюда, где эльфы, великие на это мастера, не прозвали меня Рори Осенняя Ночь. Да, я тезка Главы Эльфийского Нагорья, который вот уже несколько веков, зовется «Старым». Со мною же все не так просто. По годам и учитывая, что я не эльф, «Старый», а то и «Престарый», было бы в самый раз. Но… Откуда и кто может знать, сколько я теперь, тут, на Эльфийском Нагорье, проживу — дай мне новую кличку, а я возьми да и окочурься, к примеру, — и все труды (а это и правда, большой труд и ответственность — давать прозвище, а тем более, менять его) насмарку.
Рори — это мое настоящее имя. Понятия не имею, кельт я или нет, и насколько не кельт; но мой отец, суровый Рагнар, викинг чистых кровей, назвал меня так. Понятия не имею, что он при этом делал один, не считая семьи, на берегах Валланда.
А заодно и до сих пор недоумеваю, зачем я ввязался в эту склоку, возникшую в попытках нацепить корону датских викингов.
Кончилось эта безобразная свара само собою, войной, о ходе которой нет ни малейшего желания рассказывать, особенно о тех мгновениях, о которых меня и пытает Рон Зеркало — когда меня, как волка, приперли гнавшиеся за мной от Ютландии до Изумрудного Острова, а потом через весь Изумрудный к обрыву над рекой Вратной[2].
Вообще, мне думается, что дотошный Рон Зеркало никогда мне не простит того, что я позволил сознанию ускользнуть, и тем самым пропустить миг переправы с обрыва Вратной реки, откуда меня, не сумев взять, сбросили залпом из луков, на сторону Эльфийского Нагорья.
Как бы там ни было, меня принесла сюда Вратная, выкинув на берег Эльфийского Нагорья. Как я прошел Кромку, как я смог, не помню… Я уплывал, упав с высоты пятнадцати саженей, собрав в грудь и спину семь или восемь стрел, но, не потеряв сознания, медленно кружась в водоворотах, которые почему-то не удосужились меня засосать, мерно выплывая на середину Вратной, уплывал и чувствовал, что нахожусь на тончайшей, незримой грани между «Здесь» и «Не здесь», между «Жив» и «Мертв», между «Верю» и «Не верю» — четко посередине всего…
Что-то текло во вне меня, — это убаюкивало, одновременно раздражая, что-то исходило, мягко, противно и, вместе с тем, очищая душу, из меня… И вдруг, в какой-то миг, в котором все это, наконец, пересеклось, я ощутил вдруг страшную, догнавшую меня боль и увидел бело-зеленую грань, стену, преграду, мерцающую алмазными, нестерпимо белыми, искрами и изумрудными гранями, возникшую вдруг прямо посреди реки, по ходу моего плавного по реке движения, преградив мне путь. Хотите знать, что я чувствовал еще, что было чуть лишь слабее боли? Одиночество. Почему бы это?… Мечтая о том лишь, чтобы не пойти ко дну, я радовался тому, что Вратная несет мое обескровленное взрезами тело, в эту преграду. Потом был поток света, такого же бело-зеленого, как и невиданная дотоле преграда, а потом сознание ушло.
Когда оно вернулось, я увидел себя на невысоком, травяном бережку, раны мои почти не болели, и я смог приподнять голову и осмотреться. Мне удалось это сделать, и я понял, почувствовал, поверил, что попал в рай и могу лежать здесь, на этом бережку, нимало не опасаясь появления кельтов под водительством моего кузена Сигурда Белого Щита.
Но, вместо любимого родственника, на берег вышли дети и, при первом же взгляде на них, я, искалеченный, подыхающий, с сознанием, которое, как мне казалось, готово было угаснуть в любой момент навсегда, я, воин, а отнюдь не бард, не скальд[3], которым запросто видится все, что им только пожелается, сразу же узнал в них, ни разу видев их дотоле, эльфов[4].