На единорогах не пашут (СИ) - Ледащёв Александр. Страница 12
А они, завидев мня, не бросились с визгом врассыпную, как и следует делать детям на любом берегу, а деловито обступили меня кругом, взявшись за руки, и то и дело поднимали их, образуя тем самым шатер, отграничивавший меня своей тонкой крышей, лежащей на их ручках-стропилах, от неба. Крышей? Да, но я просто не могу дать более тонкого сравнения. Когда их руки поднимались надо мною шатром, я явственно видел, что в просветах между ними что-то есть, какая-то прозрачная, но прочная преграда, по которой волнами, от вершины к краям, разбегались ярко-бирюзовые сполохи[5]. Я чувствовал, понимал — как угодно, что эта крыша прикрывает меня от тех, кто, без сомнения, уже вился вокруг, чтобы сопроводить мою душу туда, где и положено быть душе любого человека, чье тело насквозь пробито не то в семи, не то в восьми местах[6].
Дети поднимали и опускали тонкие руки, небо то появлялось, то скрывалось за бирюзовой пеленой, а я же молча лежал на траве, понимая, что я все еще везучий. Надо сподобиться умереть на Эльфийском Нагорье! Тут вдруг заметил я, что моя грудь уже не часто-часто вздрагивает, силясь захватить воздуха и не дорвать при этом пробитые легкие, которые на выдохе выдували на груди крупные, красные пузыри, лопавшиеся и обдававшие лицо мельчайшими брызгами, а следует за ритмом вздымавшихся и опадавших детских рук-стропил, да и сами пузыри более не выдуваются.
Старший из детей[7] закрыл вдруг глаза, явственно, ощутимо всеми ранами моими, прислушиваясь ко мне, потом резко мотнул головой сверху вниз, дети так же резко расцепили руки и одновременно отошли от меня. И тут, казалось, что сверху, прямо с Неба, на меня обрушилась дикая боль, но это была старая, славная, знакомая боль от раны, а не еле заметная боль от смертельного ранения. Так или иначе, но я почти обрадовался ей.
По человеческим меркам я старик, глубокий старик и, думается мне, лишь то, что я живу на Эльфийском Нагорье пока еще поддерживает мою жизнь. Я уже давно не мучаю себя праздным вопросом «Зачем это делается», а уж тем более, «Кем» и так же давно не боюсь умереть. Я, Рори Осенняя Ночь, уже очень давно не боюсь умереть, не ища, однако, смерти — ибо это нелепо по сути своей, а уж здесь так просто нелепо вдвойне[8]. Я не жду, не ищу и не боюсь смерти, ибо надеюсь там вновь, пусть хоть на миг, но увидеть мое Рыжее в Медь Чудо — Хельгу О'Рул.
Когда она умерла… Как обыденно, и дико вместе с тем, это звучит! Слова, небрежные, каждодневные, что врозь, что вместе, но все-таки, все-таки… Но все-таки я не бард и не скальд, я бывший наемник и соискатель короны датских викингов, так что постараюсь, пусть даже только и для себя[9], говорить проще. Она умерла родами, осенью, когда Эльфийское Нагорье примеряет пурпур и золото, оставив мне ребенка мужского пола и не утихающую, не становящуюся легче… Все, хватит. В тот миг, когда я осознал, что держу на руках существо, убившее мою Хельгу, я, помню, лишь поразился, насколько же глубоко Нагорье способно изменить человека, даже меня, зверя, наемника, заслуженно проклинаемого на десятке языков; жестокий, кровожадный меч на службе конунгов, ярлов, князей, баронов, жестокий, как ласка, — я не был мягче и когда домогался короны — я ли это? Еще несколько лет назад, случись со мной такая история, то клянусь вам — я бы просто сунул этого ребенка первому, кто бы его взял, и думаю, что не удосужился бы проверить, поймали ли его. А потом бы я просто развернулся и ушел. Навсегда. Тогда же… Я просто стоял и смотрел на ребенка Хельги О'Рул и моего ребенка и видел в нем не корень всех моих зол, — на что, согласитесь вы или нет, у меня были основания! — отнявший у меня самое важное в жизни, а то, кем он и был — нашего с Хельгой ребенка — давно уже живущего своим Холмом. Чей сын, а мой внук, очень оригинально[10] названный Рори Майский Лист, все время, которого у него еще много, старается проводить около меня, у которого времени уже вовсе мало… А еще он любит задавать вопросы.
Сейчас он уже изрядно вырос, а посему и вопросы его становятся все более каверзными, невзирая иной раз на кажущуюся невинность. Вырос. Он лишь чуть ниже меня ростом — хотя в большинстве случаев, эльфы немного ниже ростом, нежели мы, люди, но он еще продолжает расти. А в остальном он чистокровный эльф[11], чему я рад, если честно — негоже нашей крови примешиваться к крови Соседей, это приносит им несчастье, по моему глубокому разумению… И уж то, в чем я совершенно уверен, так это в том, что какие бы байки не плели кланы Изумрудного острова, равно как и люди Севера — я имею в виду, само собою, не фоморов[12]! — им, Соседям, от людей куда больше горя, чем людям от них. Людям? Хороший образ, очень. Интересно, кто же тогда я?
… Честно признаться, этот вопрос сильно стал меня занимать в последние годы. Да, именно, годы — потому что как бы не судили о Вневременье Эльфийского Нагорья, я знаю точно — время и тут и у людей идет с одинаковой скоростью, просто Народ Холмов за равное с человечеством время, сделал куда меньше глупостей, а потому и не вынужден метаться, силясь исправить последствия оных, как лемминг в поисках омута[13]…
… Тут воздух вокруг Рори Осенняя Ночь загустел, ударило по глазам нестерпимо-яркой, солнечной почти, белизной, и Рори в который раз уже с неудовольствием подумал, что Белоглазый никогда не предупреждает его о том, что сейчас он откроет для Рори Окоём — место-не-здесь, если перевести этот символ с Соседского на человеческий язык[14]. Неудовольствие, однако, скоро ушло — старея, Рори, как ни странно, теплее стал относиться к Белоглазому, а точнее, удовольствие от общения с колдуном делало отношение Рори к его манерам много терпимее.
Как и всегда Окоём явился в виде огромной залы с потолком настолько высоким, что его и видно не было — он просто сливался с клубящейся вверху темнотой, с которой безуспешно пытались спорить несколько дюжин факелов; с колоннами, которые также теряли свои вершины во тьме, звонким, выложенным гладкой плиткой, полом и стрельчатым, немного приоткрытым окном, разноцветно-витражным и, как ни странно, всего лишь одним. Рори уже давно знал, что если выглянуть в окно, то прямо под срезом оконного карниза, он увидит облака (в первый раз он так и не смог поверить в то, что он видит облака под ним), а подняв голову, он увидит кромешную мглу, с изредка приклеенными осколками синего льда — ибо именно так смотрелось небо из стрельчатого окна, что сразу поверх облаков. А если смотреть прямо перед собою, то в неизмеримой дали, проткнув облачную пелену, стоит еще одна, такая же башня. Задав как-то раз вопрос о том, кто или что там может быть, и самостоятельны ли эти башни, или обе они части одного, неимоверно большого замка, и кто, в этом случае, его владелец, Рори получил от Белоглазого исчерпывающий ответ: «Понятия не имею». Так что, вопрос о том, видит ли каждый Окоём по-своему или же нет, или это место — вообще пишог Белоглазого, великого любителя таковых — так по сию пору и оставался открытым. Рори вначале несколько смущался при мысли о том, что не сидит ли он, во время посещения Окоёма, на какой-нибудь, полной народа площади и не ведет ли сам с собою захватывающего диалога вслух, к некоторому удивлении жителей и к полному восторгу Белоглазого. Однако мысль о том, что Белоглазого, пусть даже и невидимого для остальных, там нет вообще, а это просто морок, не мучила Рори — он был уверен, что колдун тут же, с ним, даже если Рори и спорит и ссориться сам с собою, на площади, предположим, Византии. Что он, даже если это и так, все же рядом с ним есть, пусть даже Рори и выглядит идиотом для всех остальных, на предполагаемой площади[15]… А вообще… Да плевать, говоря по чести, было Рори, где это происходит. Поэтому мысль эта уже давно не беспокоила его, а в последнее время перестала и посещать. Несмотря на всю свою любовь к такого рода пишогам, Белоглазый не позволил бы людям слушать то, о чем они беседовали с Рори, — хотя из соображений разумно-презрительного отношения к людям, если уж не из соображений этики[16].