Чучело человека (СИ) - Диденко Александр. Страница 26

— А мы их спичкой, батоно Первый, — сказал Второй, разглядывая окровавленный палец хозяина.

— Жги! — велел Первый.

— Сначала нужно вытащить…

— Вытаскивай!

— Я только жечь могу, тащить не могу.

Положение разрешил офицер охраны, принесший керосин, с помощью которого и извлек членистоногое. Положив клеща на блюдце, хозяин передал его Второму.

— Иди, сожги где-нибудь, — сказал Первый и махнул рукой, давая понять, что аудиенция окончена.

Второй, бережно удерживая блюдце в вытянутой руке, задом протиснулся в автомобиль.

— Вот, батоно Первый дал, — сказал он водителю, — нужно где-нибудь убить, шевелится еще. Укусил батоно Первого за палец. На, раздавишь потом.

Водитель молча принял блюдце, ссыпал клеща в спичечный коробок, спрятал его в карман и тронул машину.

— А ну-ка, ну-ка, дай обратно, — вдруг сказал Второй и погрозил пальцем: — я т-тебе!

* * *

В выбитом на камне портрете Щепкин распознал ту самую фотографию, что, убранная тонкой деревянной рамой, висела в спальне. Полковник медицинской службы на манер диктора, разглядывающего телесуфлер, смотрел в едва угадываемые дали, туда, мимо объектива, мимо любого, кто стоял перед ним; над фуражкой распласталась, на камне призванная подтвердить причастность покойного к славному племени вооруженных защитников страны, большая пятиконечная звезда.

Инга пригласила Щепкина поправить памятник. Работа оказалась недолгой. Щепкин поднес два ведра песку, ссыпал под камень, утрамбовал, полил; Инга прибралась в пределах ограды; оба молча выпили по рюмке, оставили у камня пачку папирос и зашагали домой.

— Я обратил внимание… не указана вторая дата, — Щепкин взглянул на Ингу, — пропал без вести?

— Почему же, — отозвалась Инга, — он жив. Я не готова рассказывать о нем… — Но подумала и добавила: — Он солгал мне…

— Понимаю… — кивнул Щепкин, ничего не понимая. — А где он теперь?

— Не знаю, должно быть, замаливает грех. Не спрашивайте меня о нем…

Отец когда-то настоял, чтобы дочь продолжила его дело — стала биологом. Инга закончила факультет, проработала несколько лет под началом отца, родила двойняшек и, не пожелав продолжить карьеру, устроилась в поселковую библиотеку. Два года назад библиотеку закрыли, и она ушла носить почту: работа не обременительная, нынче газеты выписывают известно как — все больше телевизор смотрят, и письма не пишут, некому или незачем, а если что — сын поможет, а по хозяйству — дочь. Чем не гармония? И в школе все хорошо, закончили третий класс, тянутся, дружат. Часть лета Василия отдавала на клубнику, работать, тоже деньги, небольшие, но все-таки; Светка за домом картошку, огурцы полола, воду носила, помогала кабачки закрывать, смородину. Ну чем не гармония? А теперь придется вот, клубнику перерабатывать.

Щепкин остановился.

— Знаете, ваше лицо кажется мне знакомым, — сказал он. — Я, кажется, встречал вас раньше.

— Правда? И где же?

— Вы приходили на пробы, мы искали девушку — погибла дочь генерала Дронова; я просматривал фотографии и обратил внимание на шрам, вот этот, у вас над бровью.

— Ну, это вряд ли, я никогда не пробовалась. Вы ошибаетесь.

— Да уж, — согласился Щепкин. — Но очень похожи… И фамилию помню. На «ф», кажется. Ну да, Фомина! Надо же, как похожи. У меня хорошая зрительная память.

— Не сомневаюсь. — Инга взяла Щепкина под руку. — Вы вот что, не ввязывайтесь ни во что, — попросила она, — не ваше это, оставайтесь, если хотите… но не солдат вы.

— Хорошо, — пообещал Щепкин, — кончено. — И добавил для закрепления: — Мне у вас нравится. А с клубникой справимся.

Вернувшись к полудню с кладбища, они прошли в дом, и Инга принялась собирать на стол.

— Сейчас дети придут, — сказала она, и оба вдруг услышали гул тяжелой машины.

Прильнув к окну, Щепкин увидел, как из машины выбегают, окружая дом, вооруженные люди. Нехорошее предчувствие скоропостижно возникло и заполнило Щепкина. Хрипло прокричал мегафон, требуя от Щепкина выходить с поднятыми руками. Щепкин взглянул на Ингу, но нужного ответа не нашел; тем не менее, она не гнала его, предоставив право сделать самостоятельный выбор. Не дождавшись Щепкина, мегафон повторил требование, но теперь уже в отношении хозяйки, предупредив, что через десять минут начнется штурм дома.

— Сейчас дети придут… — повторила Инга, и тогда Щепкин встал со стула, поднял руки и шагнул в дверной проем. А уже на крыльце услышал: Инга заплакала.

— Вот он я, — крикнул Щепкин, — чего шуметь? Нате, принимайте!

Ничего героического не сделал, хотя помнил по фильмам и книгам, что после этих слов должен был либо бросить в противника гранату, либо метнуть нож, либо выхватить автомат и полоснуть длинной, прицельной очередью по бегущим к нему солдатам.

— Нате, принимайте! — повторил Щепкин, наслаждаясь фразой, и вопреки тому, что ничего героического не совершил, почувствовал себя героем; почувствовал, надеясь, что Инга видит сейчас и даже — он хотел верить — восхищается поступком и этим его «нате, принимайте!»

В кабине одной из машин он различил соседа-старика и ему захотелось крикнуть что-нибудь обидное и разоблачающее, но Щепкина сбили с ног, заломили плечи, связали. Несколько рук подняли и бросили его на деревянный настил кузова, он услышал запах солдат: пота, клубники, кирзы, кислого солдатского завтрака. Он попытался поднять голову, чтобы рассмотреть лица солдат, но кто-то ударил по затылку, и Щепкин потерял сознание.

Он всегда любил солдат — нет армии и нет защиты без солдата. И не вина солдата, что защищает не то, и защищает не от тех. А пот — ерунда пот — на то баня есть. Сознание тонкой струйкой возвращалось в черепную коробку, и вместе с ним зачем-то проскальзывал Наполеон со своими письмами к Жозефине, коими просил супругу не мыться перед его возвращением из похода. Любил запах Жозефины, любил, когда тот возбуждает…

— Любил свою потную бабу, — кто-то регистром, похожим одновременно на детский и старушечий, сказал у самого уха.

— Любил свою потную бабу… — неожиданно и отчетливо повторил Щепкин, и солдаты, заглушая рев двигателя, гулко и здорово загоготали, и кто-то бросил Щепкину в лицо мятую клубничную ягоду.

Он вспомнил Зою Ивановну и заплакал. Перед глазами возник коренастый мужчина, непринужденно воспламеняющий о маму коллекционные спички.

— И маму любил, — повторил голос с регистром.

Вызывая новую волну смеха, Щепкин закричал:

— И маму любил свою!

Его вновь ударили, он замолчал, успокоился, перевернулся на спину, ибо горело плечо, на котором лежал, и рядом с собой на настиле увидел мужчину, глядящего сквозь разбитые очки. От мысли, что не один, что худо не одному ему, легче, однако, не стало; Щепкин закрыл глаза и ехал так всю дорогу, вслушиваясь в лязг кузова; ехал прислушиваясь к неясному шороху, раздававшемуся в самых конфиденциальных уголках никогда не распахивавшейся души.

Очкарику, между тем, доставалось по полной. Вероятно, недавно он выкинул некий не понравившийся солдатам, и который Щепкин пропустил, фортель, ибо тычки с подзатыльниками так и сыпались на него с обоих сторон. Каждый пинок сопровождался веселыми наставлениями по минно-подрывному делу. Пинков и наставлений было так много, что Щепкин вскоре понял: очкарик, несмотря на всю его неправдоподобную смиренность, представляет собой одинокого, но чрезвычайно опасного идейного террориста. Так сказать, Веру Засулич современного разлива. С той лишь разницей, что Засулич стреляла в Петербургского генерал-губернатора Трепова, а очкарик бросал бомбу в просто губернатора Вращалова; Засулич попала и тяжело ранила, а очкарик не попал, не ранил и попался.

— Чайник… — сказал сержант, и все стихло. — Купился. Мина-то фальшивая была! Подстава.

И вновь все захохотали, а сержант близко-близко придвинулся к очкарику и неожиданно тыльной стороной ладони наотмашь ударил в кроткое лицо. Из-под стекла по скуле побежала струйка крови.