Чучело человека (СИ) - Диденко Александр. Страница 29
— Чем ты сможешь свидетельствовать, что ты Щепкин? — спросила Вращалова.
Щепкин спрыгнул со стола, подошел к двери и решительно пнул ее ботинком. Ему открыли, и он попросился в камеру.
— Чтоб тебя разорвало! — крикнула «далекая», когда Щепкин молча встал между двумя в одинаковых мундирах и закачался, поплыл по этажам с баночно-металлическим эхо.
Вечером тот же вопрос он услышал из уст хозяина обширного кабинета. Вопрос суфлером пищал в ухе следователя.
— Вы способны привести доводы?
И вновь Щепкину захотелось броситься на этого персонажа, на этот продукт «VOSSTANOVLENIE Ltd», захотелось выкинуть фокус, сделать что-нибудь против шерсти, но он сдержался, сел, приготовился играть по чужим правилам, плыть по течению.
И тогда чиновник потребовал вернуть материалы «VOSSTANOVLENIE Ltd».
— Не усугубляйте убийство кражей, — сказал он.
Ничего удивительного для Щепкина в просьбе следователя не было. Похоже, что многое вокруг Щепкина неспешно, но упрямо вылетало на орбиту злополучной Компании. Дернул же черт когда-то подумать об оригинальном и верном бизнесе. Дернул же кто-то черта в тот день свести Щепкина с Рукавовым. Уродство. Щепкин заявил, что диски уничтожены, что ничего не осталось — ни распечаток, ни в памяти, ибо ничего не читал, ни подозрений. Сказал это, а сам подумал, что ведь то Рукавов за ним и охотится, что и «далекая» с Рукавовым заодно, что она им и управляется, что потихоньку подминает под себя Пьер Волан все, что под руку попадается, вместе с живыми людьми и прочим мусором.
— Нет ничего… и больше ни слова не скажу, — бросил Щепкин и, поджав губы, замолчал.
И вновь повели его гулкими коридорами-этажами с несерьезным эхо, вниз, в самую глубь тюрьмы, в ее бездонную сердцевину.
— А я ведь тебе не доверяю, — встретил сокамерник.
И добавил, что он — одиночка, что имеет такой опыт, такой, что благодаря этому опыту он насквозь видит Щепкина, видит, что тот подстава и провокатор. А в конце сказал, что настоящий Щепкин умер от истощения, а этот, который с ним в одной камере, этот упитанный и видно, что сытый, потому как его сейчас у следователя кормили.
— А вас не кормили, когда ночью приглашали? — с вызовом спросил Щепкин.
И сосед замолчал, уткнулся в телевизор, а потом и вовсе безучастно лег на кровать, стал читать книгу. Лег и Щепкин. Взял газету. Но текст не шел, буквы разбегались куда-то вправо и влево, не складывались в смысл, в картинку; и Щепкин надумал бежать, прихватив соседа, — тогда уж Сергеева проберет, тогда поверит он, мерзляк смиренный. Говорит, что больше тридцати, а сам на все сорок выглядит и залысины намечаются. И кроткий вдобавок. И трус. Точно, нужно бежать. Нужно потребовать, чтобы обоих вызвали на очную ставку, ведь они — подельники. И проверится: кто подстава, а кто трус.
Утром следующего дня Щекин передал записку с требованием провести очную ставку. После полудня обоих пригласили в кабинет. Оба сидели напротив чиновника, отвечая на пустые вопросы. Выбрав момент, когда чиновник приблизился на достаточное расстояние, Щепкин напал на него, ударил стулом, оглушил, повалил на пол. Сорвав с чиновника парик, Щепкин натянул его на себя, облачился в пиджак, вогнал в ухо радио-суфлер и, подхватив со стола мину, бросил ее в портфель, схватил удивленного Сергеева под локоть, шагнул к двери.
— Побег? — догадался Сергеев, — кипит твое молоко!
Но Щепкин не ответил — они выходили из кабинета.
Легенда работала. Вовсе не был изгнан он из монастыря, конечно нет. Но все было обставлено именно так: подлость — изгнание — забвение. Об этом думал и он, и Заславский. Потом он искал и не нашел, блуждал и потерялся. Все было обставлено именно так. Не выполнил поручения, не выполнил. Не вера, не нужда с самоотверженностью толкнули его на отчаянный шаг, а глупость. Беспросветная глупость, кипит твое молоко! Не перестал он быть тем подрывником, взрывотехником дремучим, не приобрел мудрости, хоть терся рядом с мудрыми, не понял ничего в жизни, не стал осторожным и хитрым, а главное — не стал смелым, не стал неустрашимым. А стал Сергеевым, трусливым, сломанным как спичка Сергеевым. И не видно конца падению, вот что хуже всего — конца не видится! Такая легенда. Как и планировалось в «VOSSTANOVLENIE Ltd» — Заславский предвидел — он привел Щепкина «домой». Все было словно на открытке, будто из магазина: блестящий мотоцикл с коляской, множество акварельных рисунков в рамах, едва уловимый запах краски, фотографии матери.
Щепкин вспомнил, что видел госпожу Сергееву в телевизионных спектаклях, — то были, кажется, сначала Офелия, потом Любовь Яровая, потом жена Толстого, еще кто-то, но Сергеев волнуясь и приписывая волнение побегу, возразил, что Щепкин ошибся, что мать к театру отношения не имеет, что она — учитель.
— Учитель, так учитель, — согласился Щепкин.
— Учитель в больнице, — уточнил Сергеев. — Чтобы дети не отставали во время болезни.
С фотографий, в самом деле, очень уж похожих на те, что висят в вестибюлях театров, улыбалась большая, похоже, что значительно крупнее сына, женщина лет пятидесяти с едва угадываемыми мальчишескими усиками. Оказалось, что фотографии прошлого года, но небольшая разница, на первый взгляд лет в десять, разница в возрасте — не произвела же она отпрыска в десять лет — тут же бросилась Щепкину в глаза, однако он отложил вопрос на будущее и лишь попросил Сергеева показать схрон, в котором предполагалось прятаться, и который был оборудован под домом в целях скрытной и незаконной деятельности.
— Нас не найдут здесь? — поинтересовался Щепкин, заглядывая в темную глубину подвала, — очень уж очевидное место.
— Не найдут, — успокоил Сергеев, прекрасно зная, что искать никто не будет, что в Компании все продумано и просчитано, однако памятуя, что в этом месте нужно выдать заранее приготовленный аргумент: — Найти могут лишь с собакой, но у меня все обработано специальным составом, самым последним, между прочим, я вам потом продиктую формулу, пригодится. Так что полезайте.
Вечером Щепкин знакомился с хозяйкой. Действительно, это была именно в том возрасте и именно та дама, что улыбалась с многочисленных фотопортретов в гостиной. И опять Щепкину бросилась малая разница в возрасте матери и сына, и опять он на многое закрыл глаза. Мать позиционировала себя педагогом, ненавязчиво демонстрировала знание алгебраических формул, знание законов Ньютона, рассказывала о специфике преподавательской деятельности в детской клинической больнице. Иногда ее прорывало на стихи, и Щепкин снова и снова обнаруживал сходство с той актрисой, что — проклятая память, фамилию он не помнил — что играла сначала Офелию, потом Любовь Яровую, далее — жену Льва Николаевича.
— У вас актерские способности, — сказал Щепкин.
— Нет-нет, что вы, у меня нет способностей.
И уточнила, что театр вообще-то терпеть не может, а иногда даже и ненавидит. И для закрепления сказанного доверительно поведала, что театр за двадцать последних лет испортил ей жизнь, но тут же поправилась, пояснив, что не сам театр, а вруны-артисты с их сытыми физиономиями последние двадцать лет чрезвычайно раздражают.
— А что касается ремонта, — продолжила дама, — то нет, мы его не делали. Новое? Ну что вы, все старое, дело в том, что мы очень бережливые. И краской, вот уж нет, у нас не пахнет…
Схрон походил на аудиторию, оборудованную для прохождения начальной военной подготовки. На столе, на стеллажах громоздились военноподобные наглядные пособия, книги по маскировке и партизанскому делу, пластмассовый десантный нож, довольно реалистичный муляж винтовки, новенький солдатский рюкзак. Щепкин читал книги, время от времени косясь на очкарика, колдовавшего над бомбой, захваченной в тюрьме, пугался, размышляя о прошлом, ужасался будущего. Сергеев был за террор, Щепкин — против. Щепкин вообще не сносил ничего шумного, дерзкого, рискового, а нападение на ряженого «следователя» в подставной тюрьме было ничем иным, как акт заячьего трусливо-отчаянного прыжка ввиду приближающегося волка. Щепкин не отрицал. И уже не единожды пожалел о том, что так громко хлопнул дверью, что зачем-то полез учить Рукавова, зачем-то взял документы, зачем-то подумал о себе как о другом, способном на безрассудство и противостояние. Что касается последнего, то, конечно, тут он ноль без палочки, ничто, а в отношении безрассудства понимал, что если оно и было, то исключительно держащееся на скудоумии.