Чучело человека (СИ) - Диденко Александр. Страница 36
— Ты?!
— Не ждал? Садись. — Щепкин указал на кресло. — И руки на стол, чтоб я видел.
На вдруг обмякших ногах Рукавов прошел за стол, попытался взять себя в руки, но лишь задрожал от напряжения и потустороннего страха. Захотелось кого-нибудь позвать, разрешить ситуацию, провалиться сквозь землю, наконец, но никого поблизости не было, сквозь землю не проваливалось, и ситуация, похоже, разыгрывалась по сценарию Щепкина.
— Знаешь, я рад видеть тебя, Володя, — наконец сказал Рукавов, — искренне рад. Ощущение, будто вчера расстались… Кушать хочешь?
— Тебе край, — заявил Щепкин без увертюры и пошевелил в кармане брюк рукой, будто играя пистолетом. — Край, и ты это видишь.
— Я… я тебе все расскажу, я все открою, послушай меня, мы же друзья, видишь ли… — Рукавов подумал о пистолете Щепкина и шумно втянул воздух. — Видишь ли, всем заправляет она… проект «Губернатор» в самом разгаре… мы с ней… мы партнеры. Она шантажом взяла… все взяла под свой контроль. «Губернатор» — работник моей… нашей с тобой Компании. Настоящий… я не знаю где настоящий, она не говорит ничего… — Всем заправляет она… я боюсь ее.
— Тебе край, — повторил Щепкин, не зная, впрочем, что нужно говорить, и что вообще говорят в подобных случаях. Особо слов в запасе припасено не было, потому приходилось разрезать узел, полагаясь на наитие и неожиданность, что, как известно, иногда приносит плоды. — Край, и ты это видишь.
— Хочешь, я дам тебе денег, хочешь? У меня… у нас теперь много денег. Хочешь, бери две трети…
— В сентябре — листья, в декабре — снег, — произнес Щепкин бессмысленную и вместе с тем загадочную, а потому чрезвычайно внушительную фразу. Однако, решив, что этого недостаточно, заявил: — Видел я вас!
— Да-да, видел, — затрепетал ошеломленный Рукавов, — но я… я все же прошу… Поверь, я теперь другой, я готов еще больше измениться… как хорошо, что мы встретились! Вот, вот… — Рукавов кивнул куда-то под стол, — у меня все ключи и коды, я могу отозвать проект «Губернатор», я могу отозвать все… Часть ключей в тех материалах, что ты увез с собой…
— Понятия не имею что я увез — не было времени.
Щепкин вдруг подумал, что сказал лишнее, но поезд ушел и вылетевшее слово на язык не воротишь, нужно было двигаться дальше, потому повторил про листья.
— Вот именно, листья… — Рукавов почувствовал, как из желудка выполз и ухватился за гортань немилосердный и коварный краб. Пересохший язык едва шевелился. Пугаясь пистолета, он согласился с мыслью о сентябрьских листьях. — Она устранила бы меня, но в Компании у неё нет распорядительных полномочий, все через меня, я ей нужен… Вот что скажу тебе, Володя, я ведь жалею, что поддался на шантаж, очень жалею… и жалею, что Серафима Николаевича с нами больше нет, он приструнил бы ее… может, тебе удастся?
Рукавов почувствовал прикосновение, обернулся: завинченная в полотенце позади стояла Вращалова.
— Что это ты раскис? — Вращалова нависла над Рукавовым, рассмеялась. Рассмеялась простенько, обыкновенно, как в кругу близких, в семье, где не ждешь подвоха, где раскован. Однако сильно рассмеялась, самоуверенно. — Кто из вас Волан будет? — спросила она и вновь хохотнула.
— Я, — сказал Рукавов.
— Я, — сказал Щепкин.
— Вот и нет, — Вращалова схватила Щепкина за нос, поводила из стороны в сторону, — играть не умеешь. А кто играть не умеет, тот что? Тот не переигрывает. Но вот этот ублюдок, он переигрывает! И сразу видно кто здесь кто. — Дама рванула с себя полотенце, в мгновение скрутила жгутом, хлестнула Рукавова по лицу, еще, еще. — Ишь, козликом прикинулся, Серафима Николаевича с ним нет! — крикнула Вращалова. — Иди, спрячься, нам поговорить нужно, я позову. Пингвин! И чтоб тихо у меня, чтоб шум не поднимал. В доме побудь.
Рукавов засеменил к дому, Вращалов села за стол — голая, решительная. И вместе с тем исключительно деликатная. И вместе с тем — готовая к драке.
— Система Станиславского — это плохо для нас, — сказала она. — Система себя не оправдала: наш человек так вживается в образ боксера, что из него уже не выходит — в образе и живет. И никуда от боксера не денешься. — Щепкин не возразил. — Сейчас в деле интеллект не нужен, работать в банке или в правительстве — все равно что в фастфуде — главное соблюдать рецепт. А к работе можно привлечь любого олуха — прочесть по бумажке всякий сможет. — Вращалова вздохнула, помедлила. — Неужели ты хочешь лишить меня отца?
— Это сотрудник Компании, артист, насколько я понял.
— Пусть. Лучше, чем ничего.
— Не лучше.
— И что ты готов делать?
— Изменить Компанию, все изменить, взять в свои руки… Рукавов поможет.
— Значит, готов быть вновь обманутым? Неужели веришь? Кто единожды предал, тот предаст опять, я — никогда. Всегда тебя любила, и ты меня. Выбирай!
— Обманет? Тогда нужно закрыть Компанию.
— Этого никак нельзя, никак. Начнутся волнения, возмущения. Оно тебе нужно?
Так говорили они и говорили — из пустого переливали в порожнее. Рукавов сидел где-то на втором этаже, рассматривал зеркала, себя в них, не решаясь вызвать охрану. Охрана толклась на дальних постах, в дежурке, пила чай, чинила машину, пялилась в телевизор. Сентябрьский ветер нес в окно обрывки разговора, куски слов: высокий и требовательный «далекой», тихий, но близкий к твердому — Щепкина.
О голоса, разговоры… При многих разговорах присутствовал я — был в Тегеране, где лицезрел троицу в полном составе; помню, чем пахнут Черчилль и Рузвельт. Помню Жукова, склонявшего голову перед вождем, помню вождя. Вождя я помню и помню! Помню амбулаторный запах, тушеный фарш с луком, много лука, Заславского помню, братву его в белоснежных халатах, татуировку на пальцах, много бумаги, свет помню. И холод помню, до сих пор он со мной. И мрак помню, и голос Заславского из мрака, и боль пробуждения.
Не уверен, что хотел жить, ибо не знал зачем. Но Заславский сказал, что мальчик, что дышит, и я потянулся к жизни. Мне хотелось взглянуть на ребенка, я ждал. Оказалось, что Всевышний вовсе не против воскрешения — не нужно на это никаких бумаг. И лишь сын родился, я шагнул к нему, но меня подхватили, швырнули в бутылку и почти уничтожили. Только выжил я, ушел от них, ускользнул из капкана…
Ускользнул…
Голоса, разговоры… Заславский… Одноухая сука…
Вождь собак не любил, но к той привык, не замечал беспородность, простил ухо. Она поджимала хвост, слушала речь, бросалась в кусты, садилась на лапы, подавая голос. Нас было двое в то утро за единственным ее ухом. Вождь приник, чтобы сделать внушение. Я был юн и мелок, мой товарищ — сед и огромен. Для товарища все закончилось разом. Я остался один. Ни запах керосина, ни бесконечный холод не причинили мне вреда. Я отпустил одноухую, вождь протянул руку, я принял ее… Я пребывал там, где находился он, слышал то, что говорили ему, мы сохранялись единым целым — его кровь растворилась во мне, его тепло согревало меня…
Дверь открылась, в комнату проник яркий свет, кто-то перенес вождя в столовую, к камину, укрыл одеялом, ибо от окна несло стужей. Все замерло в великом испуге…Смерть вождя принесла мистическую новизну: грудь не вздымалась, и показалось мне, что остываю вместе с ним. Но я жил, оставался нетленной его частью — я был им и мне нравилась эта мысль.
Академик Мясников прибыл на следующий день. Пульс не прослушивался с девяти часов прошлого вечера, тем не менее, он приложился к груди покойного. Так и есть, сердце молчало. Он вынул из саквояжа пинцет, оторвал меня от тела вождя, не понимая, что за акт совершает в эту минуту, опустил в коробку. И своды сошлись надо мной, и свет померк надолго, надолго, и сжался я от испуга и предчувствия вечности.
— Этого никак нельзя, — повторила Вращалова. — Нельзя ликвидировать Компанию… ты не представляешь, что будет, — Вращалова подняла лицо к небу, — не знаешь, каких людей тронешь.
— Другого варианта нет, — вздохнул Щепкин.