Нюансеры (СИ) - Олди Генри Лайон. Страница 29
Гречневая каша удалась на славу – мягкая, рассыпчатая. Телячье жаркое таяло во рту. Мелко иссеченные солёные огурцы купались в густом подсолнечном масле. Графинчик тёк слезой: хочешь, не хочешь, а возьмёшь и нальёшь. Но временами Алексеев не чувствовал вкуса. Тайком, из-под опущенных ресниц он следил, как Неонила Прокофьевна орудует вилкой и ложкой – ножом она не пользовалась – как поднимает рюмку и ставит обратно на стол. Его не покидало ощущение, что гадание продолжается, что каждое мелкое действие приживалки обнажает что-то в его прошлом, настоящем и будущем, вскрывает нерв, готовый откликнуться острой болью.
– Это Заикина обучила вас такому способу гадать?
Алексеев шевельнул блюдце с огурцами, переставил свою рюмку ближе к краю стола, приподнял и опустил графин, после чего выразительно уставился на мамашу. Та скрытничать не стала, кивнула:
– Она, матушка. Она, благодетельница!
– Не сразу, – прошептала дочь. – Сначала...
– Вы были мебель, – доброжелательно подсказал Алексеев.
– Мебель...
Неонила Прокофьевна засмеялась густым басом:
– Стань сюда, Нила, сядь туда, Аннушка! Подойди к окну, отойди от окна...
– Как я сегодня? – давил Алексеев.
– Ой, глаз у вас! – мамаша шутливо погрозила ему пальцем. – Ох, и глаз! Всё насквозь видите...
– А когда вы мне гадали, мебелью был Юрий?
– Всё насквозь, – согласилась Неонила Прокофьевна. – В самую мякотку.
– Но главную работу делали вы, правда? Двигали, переставляли, меняли местами? Вы двигали вещи, чтобы Анне Ивановне открылось наше будущее? Как открывалось Заикиной?
– Заикина...
Мамаша пригорюнилась:
– Елизавета Петровна не только в будущее заглядывали. Они советы давали: чему быть, того не миновать, а что у Бога на коленках, то и подправить можно. Если, конечно, сподобит Господь, подморгнёт левым глазиком. За советы хорошо платили, щедро...
Сапожник, вспомнил Алексеев. Саквояж, переставленный с пола на стул. Еврей в ресторане «Гранд-Отеля». Руки вытворяют со столовым прибором то же самое, что опытный шулер творит с колодой карт. Нет, так и с ума спрыгнуть недолго. Нельзя же в каждом встречном-поперечном усматривать гадателя?!
– А вот если бы я спросил...
– Не надо, – выдохнула дочь.
– Спрашивайте, – великодушно разрешила мамаша.
– Вот, к примеру, есть такая пьеса: «Потонувший колокол».
– Я душевно извиняюсь... О чём пиеса-то? О любви?
– И о любви в том числе. Мастер-литейщик хочет отлить лучший колокол в мире. Дело не в колоколе, это скорее символ, мечта, страсть. Нечто новое, что мастер создаст даже ценой собственной жизни, даже если новому суждено утонуть в озере времени...
Анна Ивановна наклонилась вперёд:
– Как красиво вы говорите!
– Любовь, – напомнила мамаша. – Когда про любовь?
– Мастера любят двое, фея и его жена. Фея ради мастера готова спуститься с горних высот в плотский мир, пожертвовать своей свободой. Жена не понимает стремления мужа к вершинам, считает его неудовлетворённость блажью, убийственной прихотью помрачённого рассудка. В сущности, обе вяжут литейщика по рукам и ногам, обе хотят его спасти – каждая по-своему – и обе спасти его не могут.
– Умер, бедненький? – ахнула дочь.
– Увы. Но я хотел спросить о другом. Вот, допустим, я решился бы поставить эту пьесу на театре... У меня есть жена, актриса. Заметьте, хорошая актриса, с большим талантом. Какую роль я отдал бы ей – фею или жену мастера?
Он внимательно следил за мамашей. Разгорячённая водкой, расслабленная доверительным разговором, Неонила Прокофьевна сама не заметила, что уже приступила к знакомым пертурбациям: посуда менялась местами, горка каши сгладилась под ложкой, превратилась в плато, вилка раздвинула огурцы, создав в середине блюдца масляное озерцо...
Вместе с её действиями менялось выражение лица Анны Ивановны.
– Бу̀кке, – произнесла младшая. – Бо̀кке...
– Что вы сказали?
– Букке, бокке, хейса, хву!
– Повторите, пожалуйста!
– Букке, бокке, хейса, хву! Толстый бык храпит в хлеву, тёлка дурня горячит, шею вытянув, мычит...
– Хо̀лля! – подхватил Алексеев. Пьесу он знал наизусть. – Ху̀сса! Хейюххѐй!
– Всюду стало веселей...
– Всех один зажег порыв, все живут наперерыв! Вы полагаете, я отдам жене роль эльфа?
– Эльфа?
– «Букке, бокке, хейса, хву!» Так начинается монолог эльфа.
Анна Ивановна вздрогнула:
– Я не знаю. Я просто услышала. Услышала и повторила.
И попросила, зардевшись:
– Маменька, налейте мне водки. Сил нет...
Это не просто совпадение, размышлял Алексеев, пока Неонила Прокофьевна наливала дочери из графина. Я готов признать, что она произнесла текст, который ещё минуту назад был для неё тайной за семью печатями. Но эльф? В этом есть логика, железная логика. Фею я не могу отдать Марусе, у неё для феи нет данных. Фею я отдам Андреевой, она сыграет наилучшим образом... Маруся будет ревновать. Андреева тайком влюблена в меня. Конечно, Маруся будет ревновать, ревновать бешено, люто, и если я отдам ей роль жены литейщика – «не понимает стремления мужа к вершинам, считает его неудовлетворённость блажью...» – это выйдет оскорбление, пощёчина, плевок в лицо. Быт и будни, кандалы на ногах гения. Такой толстый намёк поймёт даже сосновый чурбан. Значит, не фея и не жена. Значит, эльф – роль яркая, выигрышная, хотя и копеечная. И объяснение есть: спектакль важнее личных отношений или пристрастий... Какой спектакль, безумец? Какое объяснение?! Нет, с театром покончено.
И все-таки: как приживалки это делают? Как это делала Заикина?!
– Браво! – он захлопал в ладоши. – Разрешите сказать тост? Я хотел бы выпить за вас, драгоценная Анна Ивановна. За ваш талант, за павшее знамя Заикиной, которое вы подняли и понесли дальше! Всего вам наилучшего!
Выпили. Закусили.
– Знамя, – тихо произнесла Анна Ивановна после минуты молчания, посвящённой жаркому с кашей. – У меня не знамя: так, флажок. Елизавета Петровна, вот кто чудеса творили. И при жизни могли, и после смерти не разучились.
– В каком смысле? – не понял Алексеев. – После чьей смерти? Своей, что ли?
– Правнука у ней убили, у матушки, – вмешалась Неонила Прокофьевна, ещё больше запутывая ситуацию. – Иосифа Кондратьевича, банковского служащего. При ограблении Волжско-Камского, на днях. Небось, слыхали?
– Н-нет...
– Из револьверта застрелили. Елизавета Петровна как в воду глядели. «Оську, – плакали, – жалко, Осеньку. Пропадёт без меня...» Вот и пропал, как обещалось. Святая были Елизавета Петровна, истинная прозрительница. Заранее подготовились, при жизни. Так и предупредили: готовлюсь, мол, как умею.
– К чему? К чему она готовилась?
Приживалки не ответили.
– К смерти правнука?!
Мать с дочерью переглянулись – и как воды в рот набрали.
4
«Тро-ога-а-ай!»
– Поторопитесь!
Сквозь злую кипень метели проступила туша многоглавого чудовища. Горели два жёлтых глаза. Монстр то и дело моргал: косо летящие хлопья снега перечёркивали то один, то другой глаз.
– Дилижанс отправляется!
Головы чудовища принадлежали тройке лошадей. Вьюга изо всех сил старалась превратить животных в белых медведей. Лошади прядали ушами, фыркали, извергали из ноздрей густые клубы пара. Два глаза – передние фонари дилижанса – надвинулись, высветили корпус, грубо выкрашенный тёмно-синей краской, полуторааршинные колёса, распахнутую дверцу, где исчезала филейная часть пассажира.
В пяти саженях сквозь пургу едва проступали тёмные силуэты верховых сопровождения – жандармов или казаков, не разберёшь.
– Посадка закончена! Дилижанс отправляется!
– Стойте!
Оскальзываясь, Миша подбежал к усатому кондуктору в синей, под цвет дилижанса, шинели и высокой форменной фуражке с красным околышем. Выхватил из-за пазухи билет, как выхватывают револьвер. Бумага едва не порвалась.