То, ушедшее лето (Роман) - Андреев Виктор. Страница 39

— Можете с ним поговорить?

Харий вздрагивает:

— Как это поговорить?

— Выйдете к нему без оружия и скажете: если он сдастся, мы гарантируем ему жизнь.

— А если он меня… того?

— Безоружного?

Харий чешет затылок. Все молчат. Наконец Эзергайлис иронически спрашивает:

— Вы думаете, начальник, что этот Бруверис бросится нам на шею и заплачет от радости?

И Пичка поддерживает:

— Надо быть законченным кретином, чтобы сдаться.

Грант словно не слышит их, он смотрит на Хария. Тот отводит глаза.

— Такого не уговоришь, начальник…

— Ладно, — Грант расстегивает ремень и снимает его вместе с кобурой, где покоится тяжелый армейский вальтер. — Если со мной что-нибудь случится, старшим назначается Друва. И помните — брать живым.

Донат прохаживается возле трамвайной остановки. Минут пятнадцать прохаживается. А это уже не по правилам. И почему он, собственно говоря, решил, что Валя приедет на трамвае? С таким же успехом она может пойти пешком. Тем более, вечер сегодня такой, что гулять бы да гулять, ни о чем не думая, ни о чем не заботясь. Как тогда, до войны… А здесь, в этом районе, все по-прежнему. Так же тихо, все те же лавчонки торгуют, тот же трамвай третьего маршрута. Да и люди внешне ничем не отличаются от тех, привычных, довоенных. Разве что пообносились немного, и вместо кожаной обуви чуть ли не каждый второй стучит деревянными подошвами.

Вот еще один трамвай показался. Если и этим она не приедет, надо уходить.

Бруверис всем телом подается вперед и мгновенно взводит курок. Дверь его дома медленно приоткрывается, и чья-то рука машет белым носовым платком. Потом появляется человек в полицейской форме, но без ремня, без оружия; спускается с крыльца, неторопливо направляется к конюшне.

Бруверис поднимает наган.

Шагах в десяти от конюшни человек останавливается.

— Хозяин! — четко, но почти не повышая голоса, говорит он. — Я хочу потолковать с вами, чтобы не произошло непоправимое. Я такой же латыш, как и вы, значит, язык у нас, по крайне мере, общий.

Наверное, он ждет ответа, но Бруверис молчит.

— Я знаю, вы не коммунист, стало быть, не отреклись от родины. Больше того, какая-то часть ее, пусть небольшая, принадлежит вам лично. Лично вам, хозяин! Вы никогда не задумывались об этом? Говорят, что крестьянин привязан к земле потому, что она его кормит. Рабочего тоже кормит станок, но разве он привязан к станку так, как вы к земле? В первую мировую вы воевали. В Латышском стрелковом полку, верно? Но вы не отправились в Советскую Россию защищать неизвестно что. Вы остались здесь. Почему? Ради хлеба насущного, который могла вам дать эта земля? Но ведь ротный кашевар кормил бы вас не хуже. Боялись, что убьют? Глупости! Тот, кто воевал на германской, о смерти уже не думал. Что же вас заставило остаться? Не та ли частица родины, которой из поколения в поколение владели ваши предки и которую вы должны были унаследовать от них?

Шпарит как по-писаному, усмехается Бруверис. Может, он из адвокатов? Только зачем адвокату полицейскую шкуру на себя напяливать. Могут ведь и продырявить. Да нет, не похож этот парень на адвоката. Странное у него лицо. Молодое вроде бы, безобидное, а глаза… Вот, вот, именно из-за глаз и лицо таким странным кажется. У кого-то уже видел Бруверис такие глаза. Но у кого?

— Знаю, у вас убили дочь. Я не стану говорить жалких слов. Смерть есть смерть… В сороковом, когда пришли красные, меня тоже арестовали. Два месяца я ждал, что меня расстреляют. Вы скажете: ты-то жив, а моя дочь в могиле. Ну, а мои родители, мои друзья — вы мне вернете их? Нет, они тоже закопаны в каком-то рву. Так не хватит ли убийств?

…Вспомнил! Бруверис даже вздрогнул — так ясно представился ему Гарайс, их взводный, за которым они ползли по снегу и бросались на колючую проволоку во время тех страшных Рождественских боев шестнадцатого года. У того тоже были такие глаза. Такие же мертвые. А это — не приведи господь! — когда у живого человека мертвые глаза.

— Не так уж много нас, латышей, чтобы мы без оглядки могли убивать друг друга. И если эта земля, на которой мы с вами стоим сейчас, — наша родина, то чем она станет без нас? Я бывал и в других странах, Бруверис. Там есть места покрасивее наших. Но разве вы променяете свои десять гектаров в Латвии на двадцать в Швейцарских Альпах? Нет, Бруверис, понятие родины — это не пропаганда…

…Это случилось на исходе той первой, германской. Когда они, ошалевшие от ежечасно рвавшихся «чемоданов», от кислого запаха крови и пороха, дерьма и развороченной земли, неожиданно и неудержимо бросились на полоску «ничейной земли», чтобы отрешиться от многолетнего кошмара, обняться с вековым врагом, заплакать от радости — кончилось сумасшествие, все люди — братья!.. Да, вот тогда это и случилось.

— Так вот, хозяин, я предлагаю вам мир. Вы спросите, на каких условиях? Впрочем, вы умный человек, и сами понимаете, что нас интересует. Ну, а мы, со со своей стороны, забудем прошлое. Навсегда. Этой земле нужны ваши руки и ваша любовь. Земля не должна осиротеть.

…Вот тогда это и случилось. Гарайс бросился к пулемету, и необычную тишину того дня разорвала оглушительная, несмолкаемая очередь. Казалось, что взводный прирос к своему «максиму». На ничейной земле не осталось ни одного живого. Латыши и немцы лежали вперемешку, теперь их побратала сама смерть… А два года спустя Бруверис снова встретил своего взводного, только на сей раз тот был уже не в форме царского офицера, а в мундире новоявленной латвийской армии. Рядом с ним стоял капитан немецкого ландвера — союзник, помогавший убивать тех самых стрелков, которых Гарайс когда-то бросал на германские окопы.

— Теперь слово за вами, хозяин.

— Дерьмо! — громко сказал Бруверис.

Валя вышла из вагона последней. Доната словно током ударило. Он быстро отвернулся. Все как во сне. Вот только — сейчас ли ему это снится или три года разлуки были дурным кошмаром?

Когда Валя прошла уже шагов тридцать, он медленно двинулся вслед за нею. Никак не укладывалось в голове, что эта молодая женщина в цветастом платочке, в старой жакетке, громко хлопающая по тротуару деревянными сандалиями — та самая Валя, что, кажется, еще так недавно была для него самым близким человеком на земле. Была? А сейчас разве нет? Да, конечно же, и сейчас! Хотя, как ни крути, а человек отвыкает от человека. И не то чтобы это была отчужденность… Впрочем, черт его знает, может быть, именно отчужденность, отъединенность какая-то появляется. Словно раньше одна душа у них была на двоих, а теперь у каждого своя. И Донату страшно, а вдруг они так навсегда и останутся — каждый при своей душе?

Да и не только это. Есть еще одна загвоздка, над которой задумался он, только вернувшись в Ригу.

Почему его взяли в школу разведчиков, почему направили сюда? Да потому, что здесь у него и родственники, и друзья, и знакомые. К ним-то Донат и должен обратиться в первую очередь. Но ведь он же вроде чумного! За ним смерть ходит!

Вот окликнет он сейчас Валю, и с этой самой минуты она уже будет связана с ним такой веревочкой, которую ни ему, ни ей не распутать, не оборвать. Великое это счастье — встретиться с нею снова, ну, а дальше?..

Опять же Рената. Дочь его брата родного, только-только жить начинает, но и ее ведь не пощадят. Так имеет ли он, Донат, право распоряжаться их жизнью?

Расстояние между ним и Валей постепенно сокращается. Улица пустынна. Верхние окна домов золотятся от солнца. Теплый, умиротворенный, совсем летний вечер. На булыжной мостовой воробьи расклевывают конский навоз и чирикают, чирикают…

— Валюта! — зовет Донат, и собственный голос кажется ему чужим.

— Надо его оттуда выкурить, — говорит Цукур. — Подобраться к конюшне с другой стороны, навалить соломы и поджечь.

— Может, ты сам и возьмешься за это, — усмехается Эзергайлис. — Только учти — весь двор у него на виду, и, ей-богу, непонятно, кто кого держит в осаде — мы его или он нас.