То, ушедшее лето (Роман) - Андреев Виктор. Страница 38

А Рыжий вдруг сразу устал. Когда Бруверис вводит его в конюшню, коняга кладет ему на плечо тяжелую голову. И сопит ноздрями: везешь его, черта, везешь, а он затолкает тебя в стойло, подбросит сена и — будь здоров! Словно я его ради сена вез…

Бруверис знает, что если сейчас не прикрикнуть, не обругать — дело дойдет до прямо-таки бабских сантиментов. Рыжий таков, что может и слезу пустить. Возведет глазища, а из них — слезы. Хоть стой, хоть падай!

— Сáтан ты, — отчужденно и недружественно изрекает Бруверис. — Исчадие. Терапевт!

«Терапевта» Рыжий выдержать не может. Он взбрыкивает задними ногами, будто под хвост ему сунули тлеющую головню, вздергивает голову и ржет самыми обидными и неприличными выражениями, потому что все люди — свиньи, чего от них ждать, кроме хамской неблагодарности. Ты к нему, как к человеку, а он…

Бруверис усмехается: ишь ты, морда… черт обидчивый.

— Ничего там не делается, — дышит на Хария чесночным духом Пичка.

Там и вправду ничего не делается. Пора бы уже Бруверису появиться из конюшни, но его словно за ногу привязали. Может, неладное почуял? Да нет, это всегда минуты в часы растягиваются, если ждешь. Особенно, если по такому делу — арестовывать, убивать… Интересно, а как у того человека, которому это предуготовано — арест там, скажем, или смерть?.. Растягивается у него время или, напротив, сокращается? Вот тот же Грант, начальничек их, рассказывал, будто, когда его в сороковом зацапали большевики и ждал он, что к стенке поставят — так для него два месяца как одна минута пролетели, даже и вспомнить не о чем. Все в два слова укладывается: смерти ждал.

Грант из городских, но по молчаливости местным бирюкам не уступит. Так и не знает никто, почему же его, в конце концов, не шлепнули красные. В сорок третьем прислали его сюда начальником, и представился он одним словом: Грант.

А пятый в их компании — Эзергайлис…

Последнее слово должно остаться за Рыжим. И, когда Бруверис уходит, коняга шлепает его хвостом по лицу, да так, что слетает картуз и брякается возле порога.

Бруверис поминает черта, сгибается в пояснице и застывает в этой неудобной позе.

Бруверис не курит. Никогда не курил. Даже в детстве не баловался. А перед глазами — окурок…

Бруверис разгибается. Кто и когда приходил к нему? Кто заходил в конюшню?..

…Пятый у них — Эзергайлис. Вот уж кому поперек дороги не становись. Ничего не забудет и никому ничего не спустит. Этого к ним не обстоятельства привели. На девяносто процентов из злобы состоит человек. Война, конечно, всем злобы прибавила, но у других она только в соответствующий момент прорывается, а Эзергайлис ею живет. Кипит она в нем, как в чайнике, который с плиты снять забыли. Не убивать он любит, а забивать. Растягивать, так сказать, удовольствие. Его и свои побаиваются.

А еще он любит фотографировать.

Когда мать умерла, продал он хутор, снял в поселке комнату и сделал из нее какую-то мастерскую фотографическую. Когда ни зайдешь, окно занавешено, красная лампа горит, а с веревки черные пленки свисают, словно гадюки за хвост привязанные. Аппарат у него, говорят, хороший — «лейка». И щелкает он этой «лейкой» все, что ни пóпадя. Вот и сейчас она у него через плечо висит. В последнее время мужики ворчать стали: наснимает черт-те чего, а к кому его снимки потом попадут, поди знай в такое время.

Так вот, стало быть, это самое фотографирование и составляет те десять процентов, что есть в Эзергайлисе помимо злобы.

Окурок лежит на огромной ладони Брувериса. Маленький и безобидный. Сосед какой-нибудь бросил? Но те, что могли к нему заглянуть, либо трубки смолят, либо махорочные самокрутки. А если кто из поселка приезжал, так на кой дьявол ему понадобилось в конюшню лезть?

Холодок пробегает по спине Брувериса, и он отшвыривает проклятый окурок.

Все тихо. Только утихомирившийся Рыжий, похрапывая, жует сено. Во дворе стоит телега с высоко задранными оглоблями. В доме ни малейшего движения.

Бруверис медленно выходит из конюшни. Не глядя по сторонам, направляется к телеге. Под передком в днище вбиты трехдюймовые гвозди и так изогнуты, что наган там лежит, как в люльке. Уезжая в город, Бруверис всегда засовывает его туда. Мало ли что — задержат, обыщут, перероют телегу. А вот под телегой вряд ли станут шарить. С другой стороны, если уж надо будет палить, так нагнись, сунь руку под передок — и пожалуйста.

К дому Бруверис становится спиной, и оттуда не видно, как, достав свою «пушку», он засовывает ее за брючный ремень. Возится человек возле телеги и все. А вот то, что потом он опять неспешно возвращается в конюшню, пожалуй, уже не совсем обычно. Да и ворота за собой прикрывает, так что только щель остается.

Рыжий перестает жевать и смотрит поверх загородки: что это старый черт задумал? Ночевать он здесь собирается, что ли?

Бруверис не обращает на конягу никакого внимания, подтаскивает чурбак и садится на него так, чтобы в щель ворот видеть собственный дом. И если там, в доме, кто-то его поджидает, то еще поглядим, у кого терпение лопнет раньше. Бруверису, во всяком случае, торопиться некуда.

А Ренька торопится. Она только что вернулась с работы, перекусила на скорую руку вместе с Ольгой (Доната дома не оказалось, а ведь обещал, холера, носа из дому не высовывать!) и взялась за уборку. Как-никак, а вроде бы гости у нее. Ольга хотела помочь, но Ренька цыкнула на нее:

— Обойдемся без курносых. Посиди-ка в кухне да газетку почитай. Она, конечно, фашистская, но по-русски печатается. Специально для тебя купила.

Уборку Ренька начала со спальни, накрутила на щетку мокрую тряпку и стала возить ею по полу. Времени в обрез. В половине восьмого у Реньки свидание с Эриком. Возле Больших часов. А туда добираться — минут тридцать, не меньше.

Ренька тычет щеткой под кровать, где пыли почему-то собирается больше всего, но щетка утыкается во что-то. Что за черт?..

А, вспомнила! Это ж Донат туда чемодан засунул. Вот уж обрадовал бог гостями!

Ренька становится на колени, отбрасывает с постели одеяло и шарит рукой под кроватью.

Ну и тяжелый, холера!

Теперь и Грант — их начальничек — бесшумно (ни одна половица не скрипнула) подходит к окну.

— Из конюшни другого выхода нет?

— Нет, — отзывается Эзергайлис, — я все проверил.

— Так какого же черта… — шепчет Пичка, и шепот его насквозь чесночный.

«Какого черта? — думает Харий. — А такого черта, что он, в отличие от вас, не пальцем деланный. Где-то вы, дорогие мои, наследили. Настоящий хозяин любой непорядок заметит. Самомалейший. Иначе он не хозяин, а тьфу!» Что сам он не наследил, Харий уверен свято, но эти…

— Что делать-то будем? — спрашивает Цукур.

Не терпится ему, ох, не терпится.

— Ждать, — говорит Грант.

Когда Ренька вытаскивала из-под кровати тяжеленнейший этот чемодан, левый замок у него резко щелкнул, и отскочивший язычок больно стегнул ее по указательному пальцу. Ренька отчаянно чертыхнулась. Да пошли вы все!.. И со злости рванула крышку чемодана с той стороны, где раскрылся замок…

Слово «рация» Ренька слышала от ребят не раз.

Димка ей даже долго объяснял. А чего тут, собственно говоря, объяснять, и без объяснений ясно, если увидишь собственными глазами…

— Темнеть начинает, — тихо говорит Цукур. — А ведь в темноте он, пожалуй, и улизнуть может.

— Шибануть его гранатами, и делу конец, — поддерживает Пичка.

— Я ж сказал, — медленно цедит Грант, — надо взять живым.

— И как вы это собираетесь сделать, начальник?

Грант оборачивается к Харию:

— Вы, Друва, с ним почти соседи, знаете его с детства, верно?

— Верно-то, верно…