То, ушедшее лето (Роман) - Андреев Виктор. Страница 56

Она перешла через площадь и по садовой дорожке спустилась к городскому каналу. Хотела сесть на скамейку под деревом, где, должно быть, было сухо, но, предупреждая ее, что место занято, там заалел огонек сигареты и кто-то шумно вздохнул. Даце, не останавливаясь, прошла мимо и даже ускорила шаг, вспомнив, как из канала вытаскивали утопленников.

Когда это было? С месяц назад или еще раньше? Она уже не помнит, почему оказалась здесь, но увидев, что на мостике толпится народ, протолкалась к самым перилам. Протолкаться было несложно, потому что многие, едва взглянув вниз, тут же отходили, и лица у них были серые, как перед приступом рвоты.

Один утопленник уже лежал на берегу. Был он в немецкой форме, лежал ничком, и ничего такого особенного в нем не было. А второго еще вылавливали. Два старика стояли в деревянной лодке, и один уже подцепил его багром за ногу, а второй пытался поддеть за плечо. И поддел. Верхняя часть трупа стала медленно всплывать, но, видно, немец всю зиму пролежал в канале — багор вдруг взметнулся, вырвав кусок плеча и лоскут шинели, а голова и грудь опять погрузились в воду. Лодочник перехватил багор поближе к крюку и провел им по борту, очищая от мяса. Потом опять осторожно завел под спину утопленника, и опять над водой показалась разбухшая белая маска, бывшая когда-то человеческим лицом.

Все, наблюдавшие за этим зрелищем, молчали. Молчала толпа на мостике, молчали эсэсовцы и полицейские, стоявшие на газоне, возле самой воды. Была в этом настораживающая необычность. Даце ее ощутила, но в ту минуту не стала над нею задумываться, задумалась позже, размышляя — как оказались в канале два этих солдата, в самом центре города, где рукой подать до СД, а полицейская префектура и вовсе рядом. Ведь не ради же грабежа, не ради нескольких солдатских марок их зарезали и утопили. Конечно же, нет. Стало быть, красные?

Это открытие не взволновало Даце и не дало нового направления ее мыслям. Внешний мир ее интересовал лишь постольку, поскольку она должна была к нему приспособиться, устроиться в нем и выжить. Перебравшись в город, решила «сделать жизнь», а для этого вовсе не требовалось читать газеты, кого-то ругать, а кому-то кричать «да здравствует». Достаточно было ходить в кино, где показывали ту самую, настоящую жизнь, и забегать иногда в книжную лавку, чтобы, немного доплатив, менять прочитанные романы на непрочитанные. Достаточно было собственной, пусть небольшой квартирки, парня, чтоб не скучать, одной-двух подруг для души и упоительного чувства самостоятельности. И все это есть, чего бы, кажется, больше…

Возле оперы она лицом к лицу столкнулась с Рихардом. С тем самым, что был у Гунара на дне рождения. И непонятным образом ее вдруг потянуло к этому человеку, нисколько не симпатичному, странному, даже пугающему.

Он опустил на нее глаза, потому что Даце и до плеча ему не доставала, и не было в этих глазах ничего — ни узнавания, ни даже недоумения, ничего совершенно. Не глаза, а стекляшки.

Но ее не так-то просто было сбить с толку, раз уже она чего-то хотела. Она протянула руку, улыбнулась лучшей из своих улыбок и после «доброго вечера» быстренько объяснила, где они познакомились, даже чуть не сказала, что танцевала с ним, но вовремя вспомнила — нет, со всеми она танцевала, а с ним почему-то нет, может, он и вовсе не танцует, нельзя ошибаться в таких вопросах, лучше чего-то недоговорить, чем ляпнуть лишнее.

Когда она все объяснила, он перестал смотреть на нее стеклянно и вежливо извинился, боялся, что ошибается, но, если не ошибается, то зовут ее Даце, не так ли? Она засмеялась, сказала, что так, но, наверно, ему пора в театр, все курильщики уже потянулись к дверям, наверно, спектакль интересный, наверное, Рихарда ждут уже, он же не один, наверное, в одиночку ведь в театр не ходят, правда?.. Тут она опять засмеялась, потому что и в самом деле, кто же пойдет в театр без партнера или партнерши; но он стоял на своем: пришел, мол, один, никогда не пропускает Вагнера, не хочет ли и она послушать, или наоборот, он возьмет в гардеробе свой плащ, и они пойдут куда-нибудь; она секунду поколебалась и сказала, что лучше куда-нибудь, впрочем, и колебалась она для виду, чтобы немножко повысить цену, она это уже давно усвоила, «да» и «нет» говорят в деревне, а в городе мнутся, мусолят: как вам сказать, я еще не решила, надо подумать…

Он сказал: подождите, Даце, двух минут не пройдет, как я вернусь, и предложил ей зайти в вестибюль, дождь ведь накрапывает, но она сказала: да какой это дождь, чего ради торчать в вестибюле, чтобы пялились на нее, лучше здесь подождет, но если больше двух минут, то спасибо, она ни в ком не нуждается, ауфвидерзеен…

Она и до ста не досчитала, как он снова оказался рядом с нею, уже в плаще и в шапке, в этой, финской, или под финскую, как-то они еще назывались, вроде шуц… щюц… черт с ней, с шапкой, Рихард взял ее под руку и спросил, где же она все-таки хочет провести вечер? а в городе она давно живет? одна? а родители? дядя и тетка? хутор «Ганыни»? у нее квартирка на Кожевенной? в двух шагах от нашего общего друга? не друга, а знакомого?.. Он крепко держал ее под руку, наклонялся, заглядывал ей в лицо и все спрашивал, хотя ей казалось, что, как человек приличный, он просто поддерживает разговор, а ей только этого и надо было, разговор или видимость разговора, потому что не часто доводилось ей вот так по-человечески болтать и ни о чем не думать.

Он привел ее в кабаре, о котором она и не догадывалась, и там был швейцар в ливрее, и будь у него борода, он был бы таким же, как в фильмах… За столиком Рихард сидел как-то очень строго, по-военному, пил очень много, но надо же — ни в одном глазу…

А Даце с каждой рюмкой становится все развязнее. Она и сама это чувствует, но ей хорошо, впервые за долгое время, и она не хочет сдерживаться. Нет, нет, пока еще все хорошо, она не выходит из рамок, только разговаривает громче обычного, вставляет жаргонные словечки и часто смеется — к месту и не к месту. Кое-кто уже поглядывает на нее, мужчины с улыбкой, женщины презрительно, особенно одна немка в форме. Даце хочется показать ей язык, но до этого не дошло.

Даце пьет и танцует. С каждым, кто ее приглашает. Танцует она, пожалуй, тяжеловато, но мужчины говорят ей комплименты, оттого что в таком состоянии появляется в Даце нечто влекущее, какая-то притягательность здоровой самки, сексапиль, как пишут в романах, зов пола.

Как всякая женщина, Даце инстинктивно определяет момент, когда необходимо подновить марафет. И, прихватив сумочку, она отправляется в дамскую комнату. В вестибюле швейцар и дежурная по туалету мирно беседуют, сидя на плюшевом диванчике, и Даце усмехается: вот уж у кого спокойная работенка!

Дверь в туалет Даце действительно толкнула очень резко, но никто же не велел этой немке подставлять свой лоб с той стороны. Стук был изрядный, девка аж побелела и схватилась за голову, словно ей вышибли ее куриные мозги.

Даце честно, хотя и несколько насмешливо, сказала: извините. Сказала и направилась к зеркалу. А немка какое-то время еще подержалась за лоб, а потом пошла прямо на Даце. Даце видела, как она идет, но ей было очень смешно, и она не придала этому значения.

Потом было так. Немка схватила ее за шиворот, рванула и стала бить по лицу. Пощечины были такие, что у Даце буквально искры из глаз посыпались, и она на мгновение задохнулась от неожиданности и ослепляющей боли. Хотя боли-то она, пожалуй, и не осознала, просто было что-то ослепляющее.

Самое странное заключалось в том, что Даце даже не пыталась сопротивляться. Какой-то запрет срабатывал. Немка была мельче Даце, и хотя далеко не хлипкая, но справиться с ней можно было запросто.

И вот же — стояла перед нею Даце, как провинившаяся девчонка, пальцем шевельнуть не смела, слезы текли…

А что, казалось бы, проще — схватить за волосы и тряхануть эту стерву так, чтоб голова у нее замоталась, как у дохлой курицы, ткнуть напудренной мордой в стенку.

Немка давно ушла, а Даце все еще стояла как вкопанная и давилась слезами.