Лейтенантами не рождаются - Ларионов Алексей Павлович. Страница 18

Немцы сразу определили, что я командир, видимо, по полушубку — он был качественнее, чем у рядовых солдат. Под полушубком поверх гимнастерки на мне была надета немецкая форма. Так мы одевались всегда, когда уходили в немецкий тыл для глубокой разведки и диверсий.

Когда меня подтащили к машине в стиральном корыте, мне было стыдно смотреть в глаза женщинам, которых собралось много, и они толпились в сторонке в нескольких шагах от меня. Вспоминаю, как две очень отважные молодые женщины подошли к немецкому офицеру и стали просить оставить меня им на лечение. Они предлагали немцам за меня выкуп. Но все было напрасно, немец на них закричал, а жителей подошло уже очень много, он, видимо, испугался и дал команду унтеру, который стоял на машине за пулеметом, дать очередь поверх толпы.

Все испугались, они знали, что может за этим последовать, и разбежались, а две женщины так и остались стоять рядом. Они еще долго умоляли отдать меня им на лечение. В это время подошли полицаи и отогнали их палками. Я успел им крикнуть, чтобы они рассказали все, что видели, нашим передовым частям, которые должны были вскоре занять эту станицу.

В это время к машине подъехал мотоцикл с коляской, за рулем сидел молодой лейтенант. Немцы о чем-то переговорили, затем обер-лейтенант приказал посадить меня в коляску, и мы поехали в тыл к немцам в станицу Грачики. В этой станице располагался штаб дивизии немцев, и раньше она была объектом моего внимания.

На дороге движения не было, все замерло. Видимо, немецкий штаб дивизии знал, что к станице Первозвановке дорога перехвачена нами, но еще не имел точных данных, что дорога уже отбита, а мы в станице разгромлены.

Я сидел и лихорадочно соображал, что можно предпринять в моем положении. Впереди сидел лейтенант, его можно столкнуть, но сзади него сидел солдат с автоматом. Я обшарил руками коляску мотоцикла, но в ней ничего не было. Второй пистолет, немецкий «парабеллум», был выброшен еще в станице после перестрелки, когда кончились патроны, а свой «ТТ» пришлось сунуть в снег, так как его обойма также была пустой. Я как-то сник и с грустью смотрел по сторонам. Немец, сидевший за рулем, пытался со мной заговорить, спросил, сколько мне лет?

— Двадцать.

— Значит, мы с тобой одногодки. Сколько времени ты на фронте и где воевал?

— Под Москвой в 1941 г. и вот сейчас под Сталинградом, точнее, уже под Ворошиловградом.

Он покосился на меня и произнес:

— Ворошиловград еще наш.

Я ответил, что на днях его возьмут наши. К моему удивлению, он не обиделся и не возражал.

Проехали еще какое-то время, и он произнес:

— Для тебя война кончилась, а вот мне еще придется повоевать и думаю, что летом мы с вами расквитаемся. Мы вас все равно добьем.

— Вряд ли, — возразил я. — Летом наши союзники — англо-американцы — должны открыть второй фронт.

— Мы им не позволим, — был ответ. — Один раз они сунулись в Дюнкерке, да все и остались там, кто землю удобрять, кто рыб кормить. Думаю, вряд ли у них еще появится желание с нами «встретиться». Они не так упорно и дерзко воюют, как вы. Кстати, воевать мы вас научили на свою шею. Надо было вас раздолбать еще в 41-м под Москвой.

Мотоцикл часто останавливался, солдат слезал с сиденья и осматривал впереди дорогу, заснеженные поля и кромки оврага, которые подходили к дороге. Я понял, что их беспокоит. Мы приближались к комбайну, брошенному еще летом 1941 г. Это было то место, где еще совсем недавно из засады за этим комбайном мы «завалили» два немецких мотоцикла и прихватили двух рыжих фрицев. Все это мгновенно промелькнуло в памяти, глаза повлажнели от радости, но сразу же так стало больно в душе, что я заскрежетал зубами и готов был завыть волком от бессилия и злобы за свою глупость. Перед глазами все еще стояла картина, как мы по этому оврагу гнали рыжих фрицев в наш тыл.

Вот она судьба. Говорят: убийца, грабитель или насильник приходит на место своего преступления. И мне, видимо, нужно было испытать свою судьбу.

Как мы все радовались захвату двух «языков», и как горько было сейчас осознавать, что свой язык засунул немцам в лапы по своей идиотской глупости. Да, судьба есть судьба. Недаром говорят, что если тебе суждено быть повешенным, то ни в огне не сгоришь, ни в воде не утонешь, а обязательно будешь повешен.

У комбайна мотоцикл остановился. Немцы оставили меня в коляске, осмотрели бровку оврага, свежих следов не было. Я повернул голову в сторону и пытался отыскать глазами тот старый тригонометрический пункт, с которого буквально несколько недель назад вел наблюдение за передвижением немцев по дорогам между станицами, в том числе и за этой дорогой.

Была какая-то надежда, а вдруг на вышке сидят наши разведчики, ведут наблюдение и ждут нашего перехода через линию фронта в этом месте. Тригонометрический пункт я так и не увидел, его, видимо, спилили немцы. Фрицы о чем-то громко разговаривали, жестикулировали, и один из них часто рукой показывал на меня и произносил проклятья в мой адрес.

Пока мы стояли, подошла машина с пулеметной установкой. Немцы спрыгнули с нее и все собрались около разобранного комбайна, громко разговаривая между собой. Один из них ходил вокруг комбайна, размахивал руками, зачем-то показывал в сторону оврага и с гневом кивал головой в мою сторону. Я понимал, что они говорят о той засаде около комбайна, которую мы устроили совсем недавно, при этом убили двух немцев и двоих увели в плен. Немецкая машина с пулеметной установкой, видимо, тогда, поздно вечером, останавливалась на этом месте, подобрала убитых и для острастки и очистки совести дала несколько длинных пулеметных очередей вдоль оврага и по отдельным снежным бугоркам на поле.

Немцы подошли к коляске мотоцикла, один вскинул автомат и дал очередь над моей головой, злобно ругаясь и озверело глядя на меня. Как ни странно, страха и ненависти к нему у меня в это время не было. Наступило какое-то полное безразличие к своей судьбе, в душе я даже был рад скорой смерти. Немец вплотную подошел к коляске и прикладом автомата ударил меня по голове. Обер-лейтенант прикрикнул на него и тот отошел в сторону, осыпая меня проклятьями. Офицер спросил, знакомо ли мне это место?

— Нет, — ответил я.

— Кто устроил засаду на мотоциклистов?

— Видимо, партизаны.

— Перестань нести чушь, никаких партизан в этом районе нет.

Я молчал.

— Ничего, к этому мы еще вернемся.

Немцы влезли в машину, мотоцикл застучал мотором и мы поехали к станице Грачики. У въезда в станицу по обеим сторонам дороги лежало до роты немецких солдат. Машина и мотоцикл остановились. Офицер объяснил, что дорога свободна и можно начинать движение. Мотоцикл подъехал к одному из домов, и по паутине проводов я понял, что в нем размещался штаб дивизии.

Лейтенант вошел в дом, я остался с солдатом. Глядя на меня, солдат повторял:

— Бальд, бальд, капут, — повторял он, показывая руками, как меня вздернут на веревке.

Из штаба вышел молоденький унтер и приказал солдату взять меня за ноги, сам прихватил за плечи и потащили в дом. В голове мгновенно промелькнул эпизод, когда захваченную в плен группу итальянских солдат сразу же после допроса вывели из штаба и за околицей в овраге расстреляли. Я все это видел и не мог понять, к чему такое зверство. К пленным у меня не было ненависти.

В комнате было много офицеров, беспрерывно работала рация, велись переговоры, отдавались приказы.

Меня перетащили в соседнюю комнату и посадили на большой кованый сундук. Таких сундуков в российских селах, украинских станицах и хуторах было много.

Немцы искали переводчика, но его не было. На исковерканном русском и плохом немецком языках начался допрос. Еще по дороге в Грачики в коляске мотоцикла предполагал, что допрос состоится и придется отвечать на вопросы. Но как вести себя и как отвечать на вопросы, не мог представить себе.

Все оказалось проще, примерно так же, как и было с теми немцами, которые попадали к нам в плен и которых приходилось вначале допрашивать самому, а затем и в штабе бригады. Разницы при допросе почти не было. Кто насмотрелся фильмов и видел картинки, как геройски веля себя наши на допросах и как немцы плакали, на коленях умоляя пощадить их и сохранить им жизнь, тот не представлял реальности происходящего. Все было проще: никакого особого геройства, как впрочем и высокомерия, даже у больших немецких чинов, и, как правило, никто пощады не просил. Каждый знал, что его судьба находится в руках того, кто ведет допрос.