Мастерская дьявола - Топол Яхим. Страница 5
Пан Гамачек ехал не торопясь, и я глазел по сторонам… в те времена, когда я еще был на свободе, по дороге порой проносились вереницы правительственных «татр-613», это когда была какая-нибудь военная годовщина… а в основном тряслись лошадиные упряжки, тарахтели трактора сельхозкооперативов, и только иной раз попадалась пара машин — жалких, как колымага пана Гамачека… теперь же тут один за другим мчались автомобили, и пан Гамачек объяснил мне, что, пока я сидел, Чехия объединилась с Европой и к нам понаехало бессчетное множество новых авто всевозможных марок… Еще меня поразили бензозаправки, такие чистые и исполненные величия, какими в моем воображении до сих пор рисовались разве что межпланетные корабли… и когда пан Гамачек остановил на одной из них свою медлительную «шкоду», я предпочел не выходить из машины, потому что это огромное пространство снаружи раздавило бы меня, я даже в окно не стал глядеть… а ведь я еще не догадывался, как изменился сам Терезин!
С нетерпением высматривал я транспарант с надписью С СОВЕТСКИМ СОЮЗОМ НА ВЕЧНЫЕ ВРЕМЕНА И НИКОГДА ИНАЧЕ, который всю мою жизнь обозначал границу выпаса козьего стада; но он исчез, его больше не было, сразу за крепостными стенами тянулось длинное размокшее поле — и мы въехали прямиком в город.
Меня встретила тишина поселения еще не мертвого, но захиревшего, которое, когда его оставила армия, пришло в ужасающее запустение.
Сюда больше почти никто не приезжал.
Только группки туристов бродили вокруг Музея и по тем маршрутам памяти о геноциде, что проложил здесь Музей.
Пан Гамачек проехал через Манежные ворота[6], остановил свою дребезжащую «шкоду» на центральной площади — и я оцепенел.
Хотя я и подкрепился молоком, салом и яйцами, ноги у меня подкосились, стоило мне увидеть, что мои тетушки (одни из немногих оставшихся коренных жителей города, которым просто некуда было деваться) выглядят совсем старушками… а еще несколько человек, что с разных сторон поодиночке ковыляли к нам, перешагивая через валявшиеся на каждом шагу кирпичи, камни и балки, были похожи на потерпевших кораблекрушение… их волосы развевались на ветру, и они встречали меня как сына этого города — старики, бабульки и горстка немолодых уже, отяжелевших мужиков, дегенератов и инвалидов, сплошь отставных военных: все они, искалеченные судьбой каждый по-своему, ютились теперь в городских трущобах.
Уже тогда подземные коридоры под Терезином понемногу заваливало обломками стен, везде хлюпали черные подземные воды, а мощные ворота, спроектированные так, чтобы выдержать залпы прусских пушек, мало-помалу рассыпались, и никто больше не выкашивал траву на крепостных валах.
Стадо коз? Мои либо издохли, либо так одряхлели, что я их не узнал. Неведомо откуда объявилась среди них и парочка молоденьких козочек. И один-единственный самец Боек, бодливый и дурной, почти слепой старый козел — да, этот, кажется, когда-то еще маленьким с бесконечной козлячьей нежностью жался к моим поцарапанным мальчишеским коленкам. Эту старую привязанность я не забыл. Буду считать, что это он.
Меня предупредили, что дегенераты крадут коз и едят их или продают; я принял это к сведению — и, едва обосновался, сразу же вернулся к своей прежней обязанности заниматься стадом.
Лебо и старый пан Гамачек поселили меня в одном из домов на главной площади, который они заняли, так что он стал центром разрушающегося Терезина.
Они обитали в помещении, почти до отказа заполненном старыми койками. Вроде бы Лебо незаконно явился на свет как раз на одной из таких вот коек.
Музей собирался разместить здесь разные офисы, но строптивцы помешали ему в этом.
На одну из коек я бросил свой полиэтиленовый пакет с зубной щеткой и полупустым тюбиком пасты — больше у меня с собой ничего не было.
Мочалку, свитер, носки и еще кое-какие вещи, оставшиеся от людей, которые уехали из города, мне дали тетушки — и я начал жить.
В этом доме, который вскоре стал известен под названием «Комениум», был сквот, здесь самовольно поселились Лебо и еще несколько человек, чьи жилища, как и мой родной дом, уже снесли. Это был клуб строптивцев, которые решили остаться в городе. Или вынуждены были остаться, потому что их никто нигде не ждал.
На нижний этаж тетя Фридрихова, которая по-прежнему держала свою гладильню, и другие тетушки натащили сковородок, кастрюль, поварешек и прочего и оборудовали тут общественную столовую.
Ничего особенного: если сравнивать с гарнизонными столовыми, гудевшими от солдатских голосов, или с казино для офицеров, таких как мой отец, это было жалкое заведение. Но суп и чай здесь можно было получить почти всегда.
Ученые, исследователи и чиновники из Музея к нам не заглядывали. Они за государственный счет следили за своими туристическими маршрутами, повествующими об ужасах войны, и вместе с назначенными властью инженерами водили пальцами по картам исчезающего города, подтверждая его обреченность.
Лебо разругался с чиновниками и учеными из Музея. Над его бескомпромиссным требованием, чтобы из города и в наши дни не исчез ни один кирпич, как он выражался, смеялись, хотя и не в открытую… ведь Лебо родился в войну в Терезине, и уже от одного этого факта у многих стыла кровь в жилах, так что издевательски фыркнуть прямо в заросшее лицо Лебо ученым и чиновникам было как-то неловко.
Поэтому ученые сперва выставили против Лебо кое-кого из тех, которые были в Терезине заключенными, и те без устали твердили: да, пусть наконец-то город смерти и унижений провалится в тартарары! Пускай наконец-то снесут железнодорожную станцию, откуда сотни тысяч людей были отправлены на восток и не вернулись! Пусть это останется уже только в учебниках!
Другие, однако, придерживались иного мнения, дискуссиям не было конца, а кирпичи тем временем разрушались.
И власти, с подачи ученых, приняли решение.
Сохранить только Музей, но не город, поскольку на него нет денег.
Лебо не вступал в споры, а ретировался из Музея в город. Пройдя закалку в Терезине еще младенцем, он имел преимущество во времени перед другими узниками, которые были намного старше. И это преимущество он не хотел растрачивать на дискуссии.
Старые дома. Выщербленные мостовые. Струи грязной воды, что текли из лопнувших канализационных труб. Прибежища кошек и голубиные гнезда в развалинах казарм. Весь этот разрушенный город у подножия Музея.
Здесь мы были не ко двору. Мы мешали бульдозерам. Горстку утративших бдительность дегенератов не составило труда изловить и запихнуть в психушки. Некоторые бабушки и дедушки дали задурить себе голову, согласившись переехать куда-то в многоэтажки, и следы их на этом свете затерялись.
Но мы, последние жители города, не сдавались.
Большинство из нас поселилось в доме на центральной площади.
Лебо в Музее не жаловали. Но это были еще цветочки по сравнению с тем, как его невзлюбили позже, когда мы установили связь с миром и Лебо стал Хранителем Терезина.
Первые дни я просто слонялся по печальному городу и укреплялся в своем унынии. Лебо меня не трогал.
Но скоро я понял: отныне Лебо — дядя только для меня.
Всех моих однокашников, всех из той ватаги, которая под предводительством Лебо лазила по катакомбам, шлепала по подземным потокам и находила предметы времен его детства, всех их разбросало по миру, и кто мог, покинул Терезин.
В тот вечер я один смотрел вниз с крошащихся крепостных стен, окидывал взглядом высокую, годами никем как следует не кошенную траву на валах и думал о городе.
Козочек я загнал в хлев, обмотав дверь цепью; это был знак, предупреждение, что я опять тут, я вернулся, поберегитесь! Я не хотел, чтобы дегенераты убили и съели оставшихся коз; оборванцы Каминек или Кус — вот кого я опасался в первую очередь, они наверняка бы с радостью скрылись с добычей куда-нибудь в подземелье, где у этих бездомных были свои логова с одеялами и тряпьем, и зимой они сползались туда, поближе к трубам горячего водоснабжения… Да, мое стадо было распродано, вырезано и опустошено, как город; старый козел Боек, когда-то бодливая бестия, уже едва таскает ноги, прихрамывая, но ты не бойся, Боек, я тебя не брошу, пообещал я ему.