Все еще здесь - Грант Линда. Страница 69

Даже теперь, пятьдесят лет спустя, несколько минут требуется ей, чтобы вырваться из огненного ада воспоминаний. Глядя в ее испещренное морщинами лицо, я думаю: вот в чем неисчерпаемая загадка другого, которой мучают нас психологи и философы. Не в том, кто такой другой, а в том, что он видел, что он пережил. В сознании этой женщины хранится почти столетие. Прикрыв глаза, я спрашиваю себя, что хранится во мне, — и вижу последний ливерпульский трамвай, клуб «Каверна», юного Джорджа Харрисона. Если удастся дожить до ста лет, быть может, обо мне скажут: «Вот последний человек, слышавший выступление „Битлз“ в „Каверне“!» Не так уж много — последним, кто видел Ленина на Финляндском вокзале, оказаться куда интереснее, — но с меня хватит и этого. И еще я думаю: передо мной сейчас последний человек, видевший моих прадедушку и прабабушку. Пусть только раз и издалека.

Я пододвигаюсь ближе и сжимаю ее руку в своей. Она отвечает мне слабым пожатием, потом поднимает глаза и улыбается, показывая редкие желтые зубы. От парика ее пахнет затхлостью, но меня это не раздражает.

— Самое любопытное во всем этом, — говорит она, доставая новую сигарету, — Джозеф подносит спичку, бросающую на ее лицо бледный отсвет, — самое любопытное то, что фабрика совершенно не пострадала. Она находилась довольно далеко от innerstadt . Но формула, увы, погибла — а что мы могли сделать без формулы?

— Неужели за все эти годы вы не выучили ее наизусть?

— Девочка моя, — вскинувшись, говорит она, — неужели ты не понимаешь? Формула — это же не просто «насыпь того, влей сего и размешай»! Речь идет о долгом процессе, о том, чтобы поддерживать в каждый момент нужную температуру. После войны мне пришлось объяснять это во всех подробностях новым хозяевам, когда они требовали восстановить производство, а я им растолковывала, почему это невозможно. Тогда они приказали мне производить обычный кольдкрем. Я так и делала. В этом креме главным ингредиентом был парафин — вязкое белое вещество. Кожу-то он, конечно, очищает, но на любой мало-мальски жирной коже после него остается белый налет.

— Знаю. Значит, вы все это время производили кольдкрем для коммунистов?

— Да, до пятьдесят девятого года. Это был уже другой режим, и, по правде сказать, он был хуже. Коммунисты нас только терпели, да и то в лучшие свои времена, в те периоды, которые мы называли weiche Welle-«мягкие волны». Но волны — всегда волны, и бьют они тебе в лицо. Мы с Рудольфом были капиталисты, владельцы фабрики, так что продуктовых карточек не получали даже в худшие послевоенные времена. Карточки выдавались только на детей: они ели, а мы, умирая от голода, смотрели на них и из последних сил заставляли себя не отнимать у них еду. Дитер, мой сын, отказался вступить во FreieDeutscheJugend, организацию молодых коммунистов, и у нас были большие неприятности.

— Не понимаю, как вы выжили.

— О, ты не представляешь, что это была за жизнь! Когда открылись архивы Штази, выяснилось, что секретные службы знают о моей семье больше, чем я сама знаю. Они знали, например, что моя дочь изменяла мужу. Таков тоталитаризм: у частных людей нет права на частную жизнь.

— Вы сказали, ваш дом был разрушен.

— Да, и муж хотел его восстановить — все же родовое гнездо, несколько поколений в нем прожили, — но, поскольку нас классифицировали как капиталистов, материалы для строительства нам отпускали в последнюю очередь. Капиталистам вообще все доставалось в последнюю очередь. Когда мы ездили в отпуск, то получали самые худшие номера в гостиницах — в лучших селились рабочие.

— Но владеть предприятием было можно?

— Можно. Законы это не запрещали. Но наказывали за это, как только могли. И в конце концов мы сделали свой выбор. Если мы передадим обе фабрики — Рудольфа и мою — государству и продолжим управлять ими уже как государственные служащие, этот кошмар прекратится. Нелегко далось нам это решение, но мы это сделали. Очень уж хотелось восстановить дом. Надеюсь, ты согласишься, что получилось неплохо. Восстанавливали по старым фотографиям. Вышло не совсем так, как было, но все, что могли сделать, мы сделали. Четырнадцать лет ушло на эту работу.

— Кому же теперь принадлежит фабрика?

— Хороший вопрос. До конца коммунистической эпохи она работала, но потом… Кому нужен гэдээровский крем, если стало можно покупать итальянские или французские? И производство прекратилось. Нелегко нам было увольнять рабочих. Особенно двух женщин, которые там работали едва ли не с детства, еще со времен твоего дедушки. У них вся жизнь прошла на нашей фабрике. И, знаешь, меня очень удивляет, как относятся к нам западные немцы. У нас на фабрике работала одна женщина, которой пришлось ампутировать ногу; ей не хватало денег на лекарства, она написала в Мюнхен и во Франкфурт родственникам, с которыми шестьдесят лет не виделась, а они прислали какие-то отписки. Так вот, теперь фабрика стоит закрытой, и мой зять каждый месяц смывает надписи со стен. При коммунистах преступности не было, а если и была, то как-то втихомолку. Когда я подала бумаги в Комитет по реституциям, то, разумеется, понимала, что могут быть и другие наследники — внуки и правнуки Лотты или Эрнста; но я чувствовала, что должна это сделать, пока не пришел мой смертный час. Фабрика принадлежит Дорфам и их наследникам. Сперва ее украли нацисты, потом — коммунисты. Я — не законная дочь и не жду, что ты признаешь мои права. Я ведь не для себя это сделала, а для отца, чтобы вернуть хоть что-нибудь из его прошлого. А тебе, конечно, стоит посоветоваться с адвокатом. Теперь ты понимаешь, почему моя внучка не отправляла письма. Она считает, что все это пустая трата времени.

— Фрау Кеппен, я не знаю, что сказать.

— Понимаю. Не можешь переварить все сразу.

— Да.

— Знаешь, тебе обязательно нужно съездить посмотреть на фабрику. Я дам тебе адрес. И на дом твоей матери, конечно.

— Что?! Он тоже еще здесь?

— Конечно. Блазевиц от бомб почти не пострадал. К сожалению, на дом я не могла подать заявку — он ведь ко мне никакого отношения не имеет. А теперь, фрау Ребик, мы с вами беседуем уже почти два часа. Для меня этот разговор весьма утомителен, хоть я и гото-

вилась к нему почти десять лет. Буду очень благодарна, если сейчас мы распрощаемся. Надеюсь, кофе тебе понравился. Прошу прощения, что не смогла угостить выпечкой. Я дам тебе свой телефон. Буду благодарна, если ты мне позвонишь и расскажешь, как идут дела.

— Извините, прежде чем уйти, хочу спросить: вам не нужна помощь?

— Нет, нет, что ты. У меня каждый день бывают социальные работники. По правде сказать, это слишком часто: в иные дни мне никого видеть не хочется. Готовят мне еду, прибирают в доме, если нужно, возят к врачам. Дитер купил мне новый телевизор, «Сони», картинка у него замечательная, очень чистая. Так что нет, мне ничего не нужно.

— А что вы смотрите?

— По большей части американские сериалы. «Закон и порядок», «Друзья». Но больше всего мне нравятся «Симпсоны». А тебе?

— Не знаю, никогда не видела. Вообще редко смотрю телевизор.

— Совсем как мой муж. Впрочем, до Воссоединения смотреть было особенно нечего! Мы ведь, знаете, жили как в тюрьме, потому что в Дрездене из-за его географического положения совсем не ловились сигналы с Запада.

— Вы знаете, что случилось с кремом?

— Конечно. Крем погиб в ночь бомбежек, когда мы потеряли рецепт.

— А вот и нет! Он все еще существует!

Она выпрямляется в удивлении, и я рассказываю о второй жизни дела, начатого ее отцом.

— Как ты думаешь, — спрашивает она, — актрисы, которые играют в «Друзьях», им пользуются? Знаете, у фрейлейн Энистон кожа отличная, прямо сияет.

— Не знаю. Но, вообще говоря, почему бы и нет?

— Любопытно, — говорит она, — очень любопытно. Пройти через такие приключения — и выжить… Знаете, я в этом-вижу руку Провидения.

— А я — нет.

Мы встаем и подходим пожать ей руку; но я наклоняюсь и целую ее в щеку. Она ведь Дорф, как и я. Голубые глаза ее сухи, от нее исходит запах дряхлости и мочи.