Все еще здесь - Грант Линда. Страница 71
Быть может, со мной и вправду что-то не так? Все радуются за Эрику — один я хожу с мрачной мордой и порчу идиллию. Что, если и вправду все из-за войны? Ведь стоит взглянуть на ее преображенное лицо, и мне представляется скальпель, взрезающий кожу, потоки крови, обнаженные мышцы, белеющая кость…
Я не могу находиться с ней в одном доме. Не могу видеть, как каждый вечер она обмеряет сантиметром свою новую тощую задницу. Не могу слышать, как за обедом хрустит салатными листьями. Не могу дышать, когда в постели меня обвивают ее новые костлявые ноги. Пытался заниматься с ней любовью — не смог. «Все в порядке, Джо, — сказала она, — это возрастное. Сходим к врачу, он пропишет тебе „Виагру“. — „Черта с два! Лучше уж переселиться к родителям и Майклу, туда, где ждет меня сторожевой домик на дереве, и залежи „Плейбоя“ сорокалетней давности, и нераспечатанная пачка презервативов, купленных «на всякий случай“ в шестнадцать лет. Так я и сделал; и однажды жарким утром, когда папа отдыхал у себя, а мама с Майклом пошли в магазин, я залез на свою сторожевую вышку, захватив с собой старый журнал, и раскрыл его на середине. Со страниц мне томно улыбалась блондиночка — чересчур худенькая, на мой взгляд, да и я всегда предпочитал брюнеток, однако теперь так изголодался по сексу, что немедленно расстегнул ширинку и принялся за дело. Я закрыл глаза — и образ мисс Август сменился образом Эрики, той, далекой, из семьдесят третьего года. Я кончил, едва подумав о ней.
Ну не смешно ли? Меня сводят с ума воспоминания о жене — а жена нынешняя вызывает омерзение.
Много лет я считал себя счастливчиком. Друзья один за другим бросали стареющих жен, посылали к черту семью, делали несчастными детей — и все из-за того, что хотелось потрахаться с кем-нибудь помоложе. Да, они обзаводились молоденькими женушками и с самозабвенным восторгом безнадежных идиотов уверяли, что этим цыпочкам плевать на их деньги. Да-да, конечно. Эти девчонки без ума от лысин и торчащих животов. Что-то я не встречал пожилых безработных с молодыми женами. А потом первый восторг проходит, и бедняга начинает вкалывать как ненормальный, сообразив наконец, что без «Порше» и портфеля акций он жене на хрен не нужен.
А я и в пятьдесят лет с ума сходил по родной жене. Знаю, такое не часто случается — но со мной так и было. Но теперь… во что превратила себя Эрика? Может быть, она никогда и не была такой, как мне грезилось? Может быть, я ее себе придумал?
В двадцать три года, когда мы познакомились, она была дочерью своего времени — начала семидесятых, эпохи усталости и похмелья. Антивоенные митинги и марши протеста остались позади: впереди лежало неизвестное будущее. Как и миллионы ровесников, мы
свое будущее нашли в частной жизни: не зря семидесятые прозваны «эгоистичным десятилетием», не зря именно в эти годы распространилась мода на здоровую пищу и бег по утрам. И я, как прочие — даже, пожалуй, решительнее, чем все прочие, — порвал с политикой и начал жить для себя. В страшные военные месяцы Эрика стала для меня убежищем, ее теплая грудь — ложем отдыха, где можно прикорнуть и вкусить покой, когда не хочешь больше разговаривать, спорить, анализировать, вспоминать — ничего не хочешь. Политика, так заводившая меня в Беркли, потеряла для меня всякий интерес. Взглянув в лицо смерти, я желал теперь одной лишь жизни. Того, что может дать только женщина.
Дома, глядя на жену, я пытался убедить себя, что ее новое тело — лишь оболочка той женщины, которую я знаю столько лет: и не только той Эрики, с которой мы занимались любовью в Тель-Авиве; не только студентки, засыпавшей над учебниками (помню, как я варил ей кофе), не только молодой матери с двумя малышами на руках; не только женщины средних лет в саду, под яблоней, с библиотечной книгой на коленях, но и той Эрики, что два года назад, на похоронах дедушки, стояла рядом со мной над могилой, а напротив стояли Дэниел и Бен, мои двоюродные братья с материнской стороны, и их сыновья Джонатан и Ричард. Мы с отцом читали «Каддиш»; вдруг со стороны донеслись, нарушив нашу скорбную сосредоточенность, какие-то чуждые резкие звуки. Мы обернулись: в нескольких шагах от нас, на зеленой лужайке, сгрудилась кучка малолетних бритоголовых субчиков с потными плоскими лицами. «Пусть подохнут все жиды!» — вопили они. Мы с братьями бросились на ублюдков; недоросли кинулись врассыпную. Одного я догнал, пнул в спину так, что он упал, а потом, сам на себя удивляясь, вместе с Беном пинал его ногами в лицо. А потом вернулся назад, к Эрике, и увидел, что она прижимает руку ко рту, и лицо у нее белое, а глаза — как у загнанного в угол зверька. Тогда-то я в первый раз сказал себе: осторожнее, Джо. В ту ночь она впервые отвернулась от меня, когда я положил руку ей на грудь, отвернулась и притворилась спящей; и полночи я пролежал рядом, сгорая от желания и думая о том, что ведь, в сущности, она меня так и не знает. И все же у нас была семья. И какая семья! Казалось, мы так близки, как только могут быть мужчина и женщина: не раз целыми ночами просиживали на кухнях, разговаривая обо всем на свете — о детях, о деньгах, о наших друзьях, о правительстве. Мы — Шилдсы. «Шилд» значит «щит»: щитом в семье был я. Это моя работа, я сам принял на себя эту обязанность — защищать свою семью и свой народ. Когда мы входили в комнату, скажем, где-нибудь на вечеринке, — что видели люди? Думаю, вполне благополучную пару: успешную, хорошо одетую, насколько позволяли наши раздавшиеся вширь фигуры (кстати, а когда я перестал влезать в тридцать четвертый размер?), состоящую в нескольких благотворительных обществах, голосующую за демократов, живущую в доме, построенном по собственному проекту, умеренно пьющую, любящую
гостей, новые рестораны и хорошее вино. Бывали и бури, конечно, как же без бурь? Но, в общем, мы прекрасно ладили. Кое-чего во мне она не понимала — я сейчас не о войне говорю, скорее, о недостатке либерализма в некоторых вещах. После происшествия на кладбище она вручила мне несколько брошюрок Антидиффамационной лиги, выписанных специально ради этого случая, и заявила, что гораздо лучше бороться с предрассудками «пером, а не мечом». «Спасибо, — ответил я, — непременно прочту». И в тот же день выкинул их в мусорный бак.
Знаете, в чем секрет? Антисемиты правы. Мы в самом деле командуем в СМИ, мы в самом деле проникли в правительство. Мы участвуем во всем, что происходит в Америке. Не правим миром — нет, до этого пока не дошло, но, если кто-нибудь захочет во второй раз испробовать на нас циклон-В, пусть не надеется, что ему это сойдет с рук.
Я говорю об этом открыто, и многие мои друзья морщатся, заслышав такие речи. Мои взгляды сейчас не слишком популярны. Ну и что с того?
Но я об Эрике. Многого во мне она так и не поняла, это верно; но и я в ней многого не понимаю. Например, давнюю мечту о собаке. Спрашивается, зачем? В доме трое детей — куда нам еще собака? Но в конце концов она меня уговорила: детям-то собака и нужна, пусть поймут, каково это — заботиться о слабом, беспомощном существе, которое во всем от тебя зависит, которое не добудет себе еду, если его не покормить, не выздоровеет, если не свозить его к ветеринару, и не сможет объяснить, что ему нужно, — тебе придется догадываться самому. И оказалась права: когда в доме появился щенок, дети как будто сразу повзрослели. Сам я к собаке близко не подходил — от запаха собачьих консервов меня наизнанку выворачивало; но Эрика часами играла с ней в саду, учила приносить палочку и всякое такое, и, глядя на них из окна, я думал: «Чего еще желать? У меня есть целый мир — мир, который никто у меня не отнимет». Мы жили спокойно и счастливо; и, вспоминая о войне, я порой думал, что Бог смилостивился и разогнал тучи над моей головой.
Эрика. Моя жена. Земля моя обетованная, текущая млеком и медом.
И другая Земля обетованная, за которую я сражался, — с ней тоже не все гладко. Арабы кидают в нас камни, мы отвечаем автоматным огнем, и один Бог знает, чем все это кончится. Я стараюсь об этом не думать, и все чаще ловлю себя на том, что, включив телевизор и застав выпуск новостей, поспешно переключаюсь на другой канал.