Ход кротом (СИ) - Бобров Михаил Григорьевич. Страница 150

— А разочаровано чем именно? Ведь бежали к нам люди многие. От продразверстки, от налогов на яблони.

Тут Белаш выдохнул с шумом:

— В селе Желобок я остановился у знакомого махновца, кронштадца, вернувшегося домой из Финляндии, кажется, в двадцать пятом. Из махновщины он был вырван мобилизацией в Красную армию и попал в Кронштадт, а был он левым эсером. Он говорил, что людей нет, они запуганы. И что главное — движение обезглавлено, после покушения на Ленина эсерам никто не верит. Потому он чувствует себя усталым и ничего не делает.

Семен, продолжая водить бинокль по горизонту, только плюнул:

— Если ничего не делать, и будешь чувствовать себя усталым. Не от выработанности, а от бестолковости жизненного существования, говоря научно.

Нестор Иванович, повернувшись так, чтобы никто не видел, достал черное зеркальце и который уже раз постучал пальцами по гладкому. Напрасно. То есть, всякие там справки на манер Брокгауза-Ефрона зеркальце выдавало безотказно. Корабельщик же с того чертова взрыва молчал вот уже восемнадцатый месяц.

Получается, нашлась и на него управа.

Ну так что же: когда дюжину лет назад Нестор приехал в Москву, он там вовсе не надеялся найти столь мощного союзника. Но не дрейфил. А теперь, когда за спиной большой вольный край, когда есть и люди, и опыт…

Опыт говорит: большевики все же больше свои, чем резко воспрявшие агенты иностранцев. Это сейчас мусью с панами выгоды сулят, а перейди к ним, что будет? Давно купленная книжка Платона привила Нестору интерес к античным авторам. И у кого-то вычитал он чеканное, краткое, окончательное: «Любят собирающихся предать, но ненавидят предавших».

Вот бы сейчас и посоветоваться с Корабельщиком — а он молчит!

Нестор убрал зеркальце. Вздохнул о днях в Москве, когда сам он взлетал в седло с места, когда все еще казалось впереди, когда грозовые тучи на горизонте дышали вызовом, возможностью проявить храбрость и лихость… А не обещали тусклые дни, унылые ночи за штабными бумагами. Даже сон отдохновения не приносил: снилась Нестору в последние месяцы мутная жуть. Словно бы живет он в Польше, в лагере перемещенных лиц, перебивается ошметками да подачками американских синдикалистов… А жена его не Настя вовсе, Галина какая-то. Нет, яркая женщина, красивая. Но вовсе чужая. И сына не видел Нестор в тех снах, и просыпался со странным чувством, будто что-то важное потерял или не понял. И с каждым сном все сильнее болело сломанное на той войне ребро…

Семен Каретник уже заметно погрузнел, но чуб выпускал по-прежнему, и форма все так же хорошо сидела на нем, как и на самом Несторе. Белаш покруглел, поседел, носил штатское, но ум начштаба работал подобно ухоженному паровозу, и острые глазки под нависающими бровями сверкали по-прежнему опасно. Лев Зиньковский выглядел угрюмой глыбой, клетчатая рубаха на литых плечах его протиралась много за месяц, обычно за неделю. Иной раз и кожаные куртки рвались на примерке. Начальник махновской разведки сделался еще сильнее и, пожалуй, злее.

Обозлишься тут: завоевали мир, строить бы себе жизнь, так нет же. Собирайся воевать поляков, черт знает, за какую выгоду. Поляков сейчас другие буржуи поддержат, а на всех буржуев со всего света не хватит в Союзе войска. Вон, уже против панства и то не хватает. Иначе не ввели бы воинскую повинность, не призывали бы спешно под знамена кого попало.

Аршинов, отойдя от машины в тень соседних деревьев, раскрыл книжку и что-то помечал в блокноте, и выглядел не на сорок лет. На полвека, не меньше!

Белаш еще раз отряхнул пиджак. Северный ветер нес мелкую, противную, скрипящую на зубах пыль. Солнце спокойно горело высоко в летнем полудне, и от машины, от пары деревьев у родника, лежали тени куцые и тощие, как отступное нелюбимой разведенке. Кольцо дозоров не доносило ни о чем опасном, не замечало движения, так что начальник штаба продолжил:

— В Широкой Балке был у бывшего махновского командира Голика. Он председатель партизанской комиссии и член исполкома. Встретил меня очень дружелюбно, выпили, живет он со своими сыновьями — один, старший, женат, другой — холост. Говорил, что на хорошем счету, что партия ему доверяет. Однако, считает себя на распутье и очень охотно, с наслаждением, говорит о махновщине. Он прямо заявлял, что если бы вернулась махновщина, он был бы первым человеком, не то что сейчас: комсомольцы его оттесняют на задний план…

Поскреб щетину на подбородке.

— В Долине и Вербоватовке ко мне пришли бывшие командиры, передовые махновцы. Среди них Гончаренко Павел, Вдовченко, Тарасенко Сергей, Трикоз Григорий, Проценко, кажется, Лука, Вакай, Прочко Григорий, Союзный Николай и другие — не помню фамилий. Среди этой публики выдавался Павел Гончаренко бывший командир кавполка, сам анархист. По его инициативе там организована одна, затем другая коммуна, куда исключительно вошли вдовы махновцев. Он заикался о более «реальных вещах». К примеру, использовать всеобуч для того, чтобы там подготовить стрелков на «случай нужды». А эта нужда, по его словам, будет на следующий день войны капиталистического Запада с СССР.

— Вот этот самый день пришел, — кивнул Каретник, опустив, наконец, бинокль. — Где там его стрелки?

— Что для такой войны горсть стрелков с одного села? — Белаш фыркнул. — По теории Гончаренко выходило, что капиталистический Запад намного сильнее СССР. Как только вспыхнет вооруженный конфликт, СССР непременно будет бит. Партизанство поэтому и нужно, чтобы защитить интересы рабочего класса от капитализма… А если нужно будет, то и от Соввласти. Обращаю ваше внимание, товарищи, что Гончаренко уверен: первый день борьбы с Соввластью позволит бывшим монархистам и анархистам легально формироваться против империализма, позволит открыть боевые действия в тылу последнего. И тогда-де начнется новая эра практического анархизма.

— Выходит, он понимает практический анархизм только в форме войны? — Аршинов, оказывается, внимательно слушал. И сейчас подошел, стряхивая соринки.

— Вот наша идейная слабость. Большевики все же прокламируют новый мир, а мы что? Новую войну?

— Мы того не провозглашаем. И ведь не мы зовем людей воевать Польшу!

— Наша воля понимается исключительно как война, не как вольное хлебошество. А большевики, хоть и на войну зовут, но ради мира же все. Ловко Геббельс вывернулся. Теперь-то какая разница, что мы в программе пишем, когда вот оно, живое свидетельство, что люди нас понимают именно в разрезе войны! — Аршинов потер лоб. — Скажите, Виктор Федорович, многие ли поддержали Павла?

— Вдовченко, Бакай, а он все-таки член ВКП, и Проценко Лука. — Белаш развел руками:

— Но больше, сколько я ни ездил, и с кем я ни встречался, все безоговорочно связывают будущее только с Всесоюзной Компартией, с этой самой ВКП. Говорят: война кончилась, и больше мы не хотим выбирать, за кем правда. У нас есть работа, за нее платится хорошее жалование, мы устроили дома, завели семьи — разве мы не за это воевали?

Подбежал Сашко Лепетченко:

— Смотри, Батько, едут!

— После доспорим. По номерам, хлопцы. Черт знает, как они подловили на трибуне целый Совнарком, а с этой минуты лучше нам не собираться вместе. Связь как условлено: записками, телефонами, через посыльных.

Тогда Семен и Аршинов ушли налево, в балку, к запасным лошадям, а Левка и Белаш отошли шагов на триста направо, изображая чумазых сельских трактористов, ремонтирующих закопченный «ВТЗ». А что в полуразобранном тракторе пулемет спрятан, так места такие… Тут в каждом черепе под камнем по три глаза, и в каждом глазе во какой пучок травы!

Скоро подлетела машина парламентеров — такой же «АМО-военный», только что поновее выпуском, крашеный не в грязно-песочный здешний, а в ровный темно-зеленый лесистого севера. Как и договаривались, прибыли ровно два человека: шофер и переговорщик.

Переговорщик вышел без молодой легкости, но все же и не грузно. На отглаженном френче блестели целых два ордена Боевого Красного Знамени. У Махно такой был один, и Сашко Лепетченко несколько ревниво поглядел на водителя северян: