232 (СИ) - Шатилов Дмитрий. Страница 35

Он не жалел о своей карьере, нет – он всегда знал, что добьется лучшего, не в Гурабе, так где угодно, и все-таки всю жизнь чувствовал некую горечь, как если бы наряду с реальным Джамедом существовал другой, подлинный, которым он так и не стал.

Это было давно. Когда девятилетний Джамед срезал свой первый кошелек, на радостях он купил шкалик сладкого вина – якобы для отца, коробку самых вонючих папирос – для него же – и дешевую сказку – для несуществующей сестры, ибо сознаться в чтении сказок ему было стыдно уже в столь юном возрасте. От вина его вырвало, от сигарет заболела голова, а вот сказка – единственное, что он поглотил наедине с собой, не бравируя перед другими собственной взрослостью – сказка запомнились ему настолько, что и по сей день книжка повсюду сопровождала его – крохотная, истрепанная, заложенная на строго определенной странице.

Сказка называлась «Соловей» и рассказывала о птице с чудесным голосом, которую могущественный император сперва полюбил слушать, а затем по навету придворных изгнал из своего королевства, заменив механической копией. Хотя искусственный соловей знал всего одну мелодию, он был сделан из золота и драгоценных камней и потому казался красивее настоящего – ровно до тех пор, пока к императору не пришла Смерть, равнодушная к любым сокровищам. Смерть села ему на грудь, забрала корону и скипетр, но страшнее всего были лица в складках балдахина – неумолчные лица, много злых и мало добрых, и они рассказывали императору обо всех его делах, а он не мог перестать их слушать. Все придворные оставили его – как оставили старый Гураб те, кто составлял его силу и душу – отогнать Смерть было некому, и только соловей, покинутый и забытый ради бездушной поделки, вернулся, чтобы спасти императора от страшного призрака.

Да, в этой сказке было что-то личное, при чтении Джамед переживал ее, как собственную судьбу. Со всеми своими дарованиями, со всей силой и страстью – разве не был он соловьем, которому так и не дали спеть, настоящим, подлинным соловьем, оттесненным и изгнанным интриганами? Ведь не родился же он с ненавистью к старому миру, напротив, все, что в нем было заложено, Гурабу и предназначалось – бескорыстно, от чистого сердца, по долгу служения. О, что это могла быть за миссия! Не разрушить старый мир, но обновить, не свергнуть существующий строй, но восстановить его справедливость, смыть грязь и позор, мерзость и гнусь, все, что мутит жизнь и обращает героя в преступника, оплот мира в его сокрушителя…

Так могло быть – но так не стало. Почему? Просто так, по множеству причин, преимущественно ничтожных. Старый мир не повернулся к Джамеду, ибо он был сыном пьяницы, грязным бродяжкой, вором, а после и убийцей. Вместо того, чтобы вглядеться в будущего Освободителя и отделить в нем зерно от плевел, мир обращал свое внимание на знатных пустышек, возвышал их, наделял властью, правом переделывать себя по своему разумению. Не эти ли механические пташки фальшивыми песенками привели Гураб к гибели? Джамед не знал этого, однако приучил себя так думать, ибо злость и обида всегда помогали ему добиваться большего, давали силу бороться с обстоятельствами, завоевывать свое. Раздувая горечь, Джамед добился того, что она превратилась в ненависть к старому Гурабу, который с определенного момента виделся ему не иначе как средоточием зла, гнойником, откуда исходят смрад и погибель.

Вера эта двигала им до тех пор, пока он не увидел Когорту Энтузиастов. Когда он ее увидел, она оказалась поколеблена. Если эти люди, исполненные достоинства, вышли сражаться за старый мир, значит, он не был гнусным, жалким, уродливым и постылым. Или он был таковым только для Джамеда, а для других – нет? Возможно, что так. Но не значит ли это, что свержение династии – не справедливость, не благо для всех, как он привык считать, а всего лишь нечто личное – каприз мальчишки, заполучившего все на свете, но однажды, давным-давно, единственный раз оставшегося без любимой игрушки?

Мысль эта наполнила сердце Джамеда печалью и ощущением времени. Сколько трудов он предпринял, какой долгий путь прошел для того, чтобы уничтожить старый мир – и все это было лишь для того, чтобы понять: и горечью, и ненавистью, произрастающей из нее, он спаян с ним так же крепко, как и его защитники. Все это просто была его жизнь, как бы он ни силился доказать обратное.

Теперь Джамед принял это. Ненависть ушла, и он мог сказать себе: передо мной стоят двести тридцать три человека, которые утверждают, что их двести тридцать два – и неверны обе эти цифры, ибо на самом деле их – двести тридцать четыре. Двести тридцать четвертый – это я, сидящий здесь, в рубке «Меча Возмездия», я – Джамед Освободитель.

Забавно: я желал служить старому миру, а теперь разрушаю его. Забавно: я – один из его защитников, но вынужден уничтожить своих товарищей, ибо иначе мне не добыть победы. Кто это все придумал? Что за незримая сила несет ответственность за происходящее? Я не претендую на знание, я просто хочу свое место, ибо заслуживаю его сообразно своим достоинствам. Когда я получу его, то не стану задавать вопросов.

А теперь, теперь… Пожалуйста, пусть приказ об уничтожении этих безумцев отдаст кто-нибудь другой!

Все люди опутаны паутиной истории, и часто импульс, зародившийся на одном конце нити, находит отклик на другом даже раньше, чем носитель этого импульса осознает его существование. Так, едва лишь мысль о разгроме Когорты оформилась в мозгу Джамеда, как в тот же миг сыскался некто, желающий нести за это ответственность.

– Думаю, одного снаряда хватит, – сказал стоящий за креслом Освободителя Аргост Глефод – бывший маршал Гураба, предатель, великий человек и отец, помимо Глефода-младшего, еще шести или семи сыновьям. Всех этих детей он прижил вне брака, и каждый годился в наследники рода больше, нежели тот, кто был им по праву рождения.

О, эти пути, чья неверность открывается лишь на полдороге, эти ошибки, изначально заложенные в безупречном плане и словно бы вызванные к жизни его безупречностью! Тихая женщина, мать капитана – отчего он соблазнился этим умертвием, почему не разглядел в ее тусклой безжизненной красоте оттиск той беспощадной печати, что неизбежно будет стоять на всем произведенном ею на свет? Вероятно, то был единственный раз в жизни Аргоста Глефода, когда практичность, расчет, здравый смысл и прочие столь высоко ценимые им вещи посмеялись ему в лицо. Выбирая в жены младшую дочь знатного рода, девицу покорную и робкую, подлинный чистый лист, который уверенной мужской руке сама природа велит заполнить расписанием уборок и стирок, рецептами супов, варений и горячих блюд – мог ли маршал предполагать, что его могучая честолюбивая кровь окажется слабее розовой водицы, текущей в этом тщедушном создании?

Если Аргост Глефод и верил во что-то, то лишь в свой род, его силу и роль в истории – и все это оказалось посрамлено. Что толку было в покорности мужу, в уступленном ему праве воспитывать первенца по своему разумению, коли заветный наследник, надежда и продолжатель отцовского дела вопреки всему на свете оказался целиком скроен из ее материала, а славный род Глефодов не удостоился в этом полотнище и лоскутка? Не было ни задиристого мальчишки, ни упрямого волчонка, ни будущего солдата, которого природные свойства и надлежащее воспитание вознесли бы еще выше маршала Аргоста, к вящей славе семейства, ведущего свой отсчет с зари Гураба, с тех самых времен, когда старый мир, тогда еще не старый, уничтожил другой, совсем уже дряхлый мир.

Был кто-то другой, ненужный и нежеланный. Кто-то, из кого никак не мог получиться великий человек и герой.

В долгой цепи Глефодов свое звено маршал выковал на совесть. Блистательная карьера, безупречная репутация – все это он заслужил упорным трудом. У него было полное право не винить себя за то, что тихая женщина родила ему тихого сына, однако мальчик, столь непохожий, столь чужой, все равно стоял перед его глазами, словно живое воплощение вины. Пусть и невольно, но маршал опозорился перед родом. Как человек, привыкший отвечать за все, в несостоятельности сына он видел несостоятельность отца.