Муравечество - Кауфман Чарли. Страница 89

Я щелкаю выключателем, меня тошнит.

— Все еще не нравится? — спрашивает Аббита. — Это та самая сцена, о которой все только и говорят.

— Я не могу, — говорю я. — Я правда больше не могу быть в этом мозге.

— Это твой мозг, — говорит она. — Это твое брейнио.

— Это Транк.

— Это Транк — и это ты. Твой мозг интерпретирует мое брейнио о Транке. Так работает брейнио.

— Это не я.

— Думаешь, когда ты видишь Транка в реальной жизни, то его видишь не ты? Не ты решаешь, кто он, что думает?

Я теряюсь, пытаясь это осмыслить.

— Я просто больше не могу, — говорю наконец я.

— Я уйду к кому-нибудь еще. Больше тебе не приснюсь, — говорит Аббита.

— Знаю, — отвечаю я.

И она пропадает. Я один в ее офисе. Теперь тут пусто. Ни мебели. Ни растений. Карандаш падает на пол. Я ухожу и блуждаю по безлюдным улицам сновидческого города, потом просыпаюсь, отвязываюсь от кресла и блуждаю по улицам реального города. Я скучаю по Аббите. По-моему, за всю свою жизнь только ее я смог бы назвать своей второй половинкой. В каком-то смысле мы с ней одинаковы: творцы, критики культуры, сенсуалисты. Ее брейнио — то немногое, что я успел пережить, — мощный, дерзкий. Напоминает мне меня, а также блестящего русского режиссера Александра Сокурова, который предвосхитил «Авеню Бесконечного Регресса» Аббиты своим фантасмагорическим чудом «Русский ковчег», снятым одним кадром. Вот какого уровня брейнио сделала — сделает — Аббита. Уровня шедевра русского кинематографа. Она стала бы для меня идеальным партнером: два исключительно пытливых ума вместе исследуют прошлое и будущее. Я представляю, как мы подолгу гуляем в сновидческих лесах, на сновидческом пляже, обсуждаем кино, живопись, философию, остаемся на пикник на сновидческом лужке, угощаемся охлажденным и целиком воображенным божоле — возможно, «Дюбёф Мулен-а-Ван Домен де Розье» 3085-го, который, наверное, будет очень хорошим годом, если судить по нынешним прогнозам климатических изменений, — мутировавшими ягодами, мягким камамбером. Я так и видел, как провожу в этом духе всю жизнь, с ней, во сне, но я сдался. Не смог остаться в ее брейнио, таком реальном, требующем погрузиться в темное-темное сердце нашей безумной и нарциссической культуры. Я дрогнул — и вот я один. Быть может, я смогу вернуться, умолять о втором шансе. В этот раз я выдержу ужас, и тем самым…

Вдруг приходит страшное озарение, я достаю телефон и ввожу «Авеню Бесконечного Регресса». Вот оно: роман Антонина Барбосае, на 2 898 311-й строчке рейтинга «Амазон», опубликован в 1983 году. Одна рецензия покупателя: «Что-то вроде триллера. Президент Дональд Дж. Транк (кажется, будто автор почти что предсказал избрание Трампа) влюбляется в робота самого себя из Зала президентов. Потом они пытаются сбежать, но Транка убивают, так что теневое правительство выдает робота за настоящего Транка. И это только первая глава. История рассказана множеством персонажей от первого лица, это веселое и легкое пляжное чтение, хотя и очень запутанное. Одна только проблемка: Барбосае часто ошибается в предсказаниях будущего. Все мужчины носят котелки, а черт из ада по имени Балаам — кинокритик. Ставлю три звезды». Книга отмечена как временно недоступная.

Значит, Барбосае получил заказ. Аббита отправилась еще дальше в прошлое, к нему. И еще Барбосае получил Аббиту, не сомневаюсь. Я пытаюсь представить (и в то же время пытаюсь не представлять) их прогулки, их пикники, их занятия любовью. Это сложно, потому что я не знаю, как выглядел Барбосае. Ищу в Сети и нахожу только одну фотографию, с места преступления: его голову проломили большим тупым предметом. Господи, что случилось с Барбосае? Его убили за эту книгу? На его месте мог быть я, если бы я ее написал? Так или иначе, всё уже в прошлом. Мне никак не получить посмертный заказ по брейнио. Или Аббиту. И все же я не могу не возвращаться раз за разом к своему решению бросить «Авеню Бесконечного Регресса». Быть может, мои сны, погружение в мир новеллизаций, увлечение Аббитой не более чем помеха, чтобы избежать ответственности перед Инго? Ночной мир фантазий, созданный мной самим ради борьбы с одиночеством? Не могу сказать наверняка.

Тем не менее каждую ночь мне продолжает сниться, что я новеллизатор, но Аббиты уже нет. Нет брейнио. Только моя работа. Я побираюсь по заказам.

Просыпаюсь я в ужасе. Такое ощущение, будто все скользит. Не могу удержать мысли; они словно намазаны жиром. Выскальзывают из рук, стукаются друг о друга, как тюремные подносы для еды, и падают на бетонный пол тюремной столовой. И я нахожу эти мысли, потом теряю, потом нахожу опять. Но если они возвращаются, то уже другими. Как будто переодевались в свое отсутствие. Я знаю, что что-то изменилось, но не могу сказать что. Мелкие пустяки: теперь я помню, что моя мама укладывала мои волосы в корнроу[125]. Теперь я помню, что был муравьем. Теперь помню ядерную войну. Теперь помню, что водил серебряную машину-самолет-корабль. Это изматывает; меня ужасает оказаться на милости, как я уверен, внешних сил. Спасусь ли я, если найду свои настоящие мысли, удержу их крепко, буду цепляться за то, чего больше не существует, что уже есть лишь дым и память?

Глава 48

Барассини меня переключает.

В тюремной камере Гитлера в Ландсберге с хлопком волшебным образом появляются Мутт и Мале, два младенца. Скоро они прославятся по всему миру как die magischen kinder von Hitler[126] и источник утешения Адольфа в заключении (более того, он посвящает «Майн Кампф» «моим маленьким фрикаделькам»). На то время закон в Германии дозволяет заключенным «оставлять себе все, что падает на пол их камеры и находится там по меньшей мере пять секунд», — так называемое fünf-sekunden regel. Хотя Гитлер обожает мальчишек, с ними хватает забот, так что после выхода из тюрьмы их воспитание перекладывается на домохозяйку Гитлера, Анни Винтер.

— Мои маленькие смешные jugend, — говорит она, — вечно паясничаете. Может, отдать вас в ученики великому немецкому комику Людвигу Шмитцу. Что, хотите?

— Кто такой Людвиг Шмитц? — спрашивает Мутт.

— Вы же помните персонаж онкеля Эйтерна[127] из Die Addams Familie в «Европахаус»?

— Ой, он такой смешной! — говорит Мале.

Glatze![128] — добавляет Мутт.

Шмитц соглашается взять мальчуганов под крыло. Придумывает для них дуэт в стиле его собственных пропагандистских нацистских комедий от Tran und Helle[129], и у мальчишек проявляется талант; они как будто рождены для выступлений. Сам фюрер, давно надеявшийся самолично совершить вылазку на территорию нацистской комедии, прозвал их дуэт Blut und Boden[130].

— Смех — лучшее лекарство, — часто говаривал он.

Но Blut und Boden показали плохие результаты на своей целевой аудитории — гитлеровской молодежи от двенадцати до восемнадцати лет, чью реакцию на мальчишек один подросток резюмировал так: «В том, что ты юный нацист, нет ничего смешного, и уж точно нет ничего смешного, если ты не юный нацист. Ergo[131], в нашем тысячелетнем рейхе нет места юмору. Возможно, через тысячу лет — да, мы сможем слегка расслабиться, попеть песенки, иногда посмеяться от души. По крайней мере, я надеюсь. А пока что нам, нацистам, не до шуток. Так что, хоть мы и ценим благие намерения фюрера, хотелось бы ответить: нет уж, спасибо, майн фюрер. Просто дайте нам шлемы со светловолосыми париками и шейные платки и пошлите сражаться за фатерлянд».

Возможно, дым и есть фильм, размышляю я. Он лезет в глаза и туманит взор, прямо как фильм, но теперь в другой форме — как раздражитель, заволакивающий мир. Может, это и есть кино. Может, дым все это время и был фильмом Инго.

Осматривая себя на предмет клещей, нахожу в спине нож. Совсем неглубоко, как бы болтается, будто меня ударил очень слабый или рассеянный человек. Даже не чувствую. Выдергиваю, чтобы изучить. Стилет. Хм-м. Кто же… ну конечно, Генриетта. Кому еще покажется смешным этот обувной каламбур.