Шелест срубленных деревьев - Канович Григорий. Страница 32
– А я был, – перебил его подпольщик Хлойне. – И возложил от имени ветеранов букет… Гвоздики… Каждая, как красный флаг. С друзьями-сокамерниками на скамейке водочки выпили, вспомнили лагерь в Димитраве… Между прочим, там и Шмуле Дудак был, твой свояк. Мы с ним вместе в лагере сидели. Отличный мужик… Компанейский…
Отец не сомневался, что Хлойне не пропустит такое мероприятие: его хлебом не корми – только дай речь пронести, цветочки на могилу возложить, плечами о коверкот первых и вторых секретарей потереться, под красным знаменем постоять…
– И ничего не заметил? – полюбопытствовал отец.
– А что я, Шлейме, должен был заметить?
Шлейме на вопрос не ответил.
– Ленин как вылитый! Абрам Десятник, охранявший в семнадцатом Зимний, говорит, что наш памятник намного лучше московского.
– И чем же он лучше? – вонзил в него свой фальцет Рафаил Драпкин, ни о каком Десятнике и слыхом не слыхавший.
– Десятник Ленина своими глазами видел. Как я вижу тебя, Рафаил. Он говорит, что на всех других он похож на актера Щукина, а на нашем – точь-в-точь такой, каким был.
– А как тебе пальто? – отряхнул с себя робость отец.
– Пальто навеки, – улыбнулся Хлойне. – Сносу ему не будет. Ни дождя, ни снега не боится. А что?
– А пуговицы?
– Что пуговицы? Из чистой бронзы.
– По-твоему, они правильно пришиты? – выпалил отец.
Опешил не только Хлойне – на сослуживца уставились и Диниц, и Рафаил Молодечно, страстный поклонник Одри Хепберн, и все остальные.
– Правильно и крепко. Не оторвешь, – удивленно глядя на закройщика, промолвил подпольщик Хлойне. – Конечно, – съязвил он, – будь Ленин жив и закажи он пальто тебе, ты бы все гораздо лучше сделал. Ты же у нас мастак по части местной и приезжей знати.
– Во всяком случае, я на мужском пальто пуговицы, как на женском, не пришил бы.
– А кто пришил?
– Тот, кто сшил памятник, – ответил торжествующий отец. – Понятное дело, ты же не смотрел, а восхищался и водочку на скамейке пил. Восхищающиеся и пьющие никаких ъянов не видят. То, что можно простить красногвардейцу Абраму Десятнику-Зимнему, нельзя простить портному Левину. Говоришь, был на открытии, возложил к памятнику цветы, а главного не заметил?
– Что ты порешь?
– Товарищ Ленин стоит в женском пальто, – мстительно отчеканил отец.
– Не может быть! – воскликнул Хлойне. – Не может быть!..
– И я поначалу себе сказал: не может быть. Но что есть, то есть.
– Вот это да! – Восторг распирал впалую грудь Рафаила Драпкина. – Вот это да! В женском пальто!.. Вождь мирового пролетариата… – И он зажал рот, чтобы не прыснуть.
– Веселенькое дело, – заметил Диниц и, откусив нитку, не без удовольствия сплюнул.
Только Хлойне и принятый в ученики ополяченный белорус Богуслав хранили верноподданное молчание.
– Я глазам своим не поверил. Представляете – пуговицы застегиваются не слева направо, а справа налево, как будто он и не мужчина вовсе, а женщина…
– Это же безобразие! – горестно вздохнул Хлойне и, все больше распаляясь, повторил: – Форменное безобразие! Если бы такое случилось во времена Сталина, виновным не снести бы головы. Как же я не заметил, как же я не заметил? – запричитал Хлойне. – Когда я сидел в лагере, в Димитраве, то запоем Антона Чехова читал. В человеке все должно быть прекрасно, говорит он, – и лицо, и пальто… Надо что-то делать, надо что-то делать…
Диниц в литовских лагерях не сидел, Антона Чехова не читал и потому ни на какие авторитеты опираться не мог. Он поскреб в затылке и без всякой помощи русского классика выскреб оттуда свое глубокомысленное суждение:
– Что – запереть мастерскую, бежать на площадь и «перешивать» пуговицы? Какая нам, евреям, разница, в чем Ленин стоит на площади – в мужском пальто или в женском? Стоит – ну и пусть себе на здоровье стоит! Главное, чтобы нас никто не трогал, по судам не таскал, как полковник Карныгин.
– Но я как коммунист… как человек не могу оставаться равнодушным, – обличал самого себя бывший подпольщик. – Не имею права. Нельзя допустить, чтобы люди, которые подмечают все наши недостатки, потешались над святым, над Владимиром Ильичом…
– Еще, Хлойне, невестно, что для человека полезней, – рассудительно заметил осторожный Диниц, – памятники воздвигать или смеяться…
– Взять Узбекистан. Или Китай. Там же над Лениным никто не смеется, – вставил кинолюбитель Рафаил Драпкин. – Хотя…
– Хотя что? – окатил его презрением подпольщик.
– Хотя могли бы. Очень даже могли бы.
И новобранец принялся рассказывать Хлойне, что где-то в Средней Азии бронзовый Ленин стоит с двумя легендарными кепками, одна – в руке, другая – на голове, и к тому же национальным поясом перепоясанный; а в какой-то китайской провинции с мраморного постамента косит глазами, как чистокровный китаец. И бородка у него не русская, а китайская – пучок укропа.
Хлойне слушал его снисходительно-брезгливо.
– Если то, о чем ты, Шлейме, нам рассказал, правда, о ней надо немедленно уведомить наш Центральный Комитет партии… товарища Снечкуса… Я с ним тоже вместе сидел… Это же прямое надругательство над вождем!
Отец уже жалел, что рассказал им про эти злосчастные пуговицы, но умерить прыть Хлойне, обуздать его верноподданнический порыв он не мог.
– Никого, Хлойне, уведомлять не надо, – посоветовал отец. – Они же там не портные.
– Как это – не надо? Пусть хоть накажут разгильдяев! – хорохорился подпольщик.
– Самих себя, что ли? – поддел его Диниц. – Они же памятник принимали. В комиссии, наверное, нет ни одного портного…
– Предлагаю обратиться туда с письмом. Так, мол, и так. «Дорогие товарищи, мы, портные города Вильнюса, беспартийные и коммунисты, обсудив создавшееся положение с памятником нашему вождю, считаем своим долгом…»
Он говорил гладко, чиновно-благозвучно, как будто свои округлые, вылущенные слова только что выписал непогрешимой московской «Правды» или местной «Советской Литвы».
– Не выдумывай! – оборвал его Диниц. – Наше дело – иголкой тыкать, а не пером строчить. Ты бы еще предложил черкнуть в Кремль…
– А что, могу и в Кремль, – не растерялся Хлойне. – И подписи мигом органую. Сто подписей. А если поднатужусь, и полтыщи.
Отец от такой Хлойниной прыти совсем сник. Ведь вовсе не затем он им эту историю с пуговицами рассказал, чтобы старый подпольщик, верный ленинец, носился по городу и собирал подписи, не затем, чтобы жаловаться «нашему ЦК» и снискать благосклонность чиновников, которые в портновском деле ни бельмеса не понимают. Он рассказал им эту историю для того, чтобы как-то скрасить будни и чтобы – хоть на день, хоть на час – стало веселее жить.
Он, конечно, никакого письма не подпишет. Это Хлойне Левину на свою подпись наплевать, а он ни за что не подпишет. Надо было бегать по городу и собирать подписи, когда ателье на Троцкой на каторгу уводили хуторянина-хромоножку Цукермана. А сейчас он и пальцем не пошевелит – пан Владзимиеж, как сказал бы покойный Глембоцкий, «в защите беззащитных» не нуждается.
Весь день в мастерской спорили до нурения, но к единому мнению не пришли. Единственное, на чем спорщики сошлись, так это на том, что в первый же выходной встретятся на Лукишкской площади, осмотрят на месте бронзовое пальто и решат, что им делать дальше.
– На всякий случай я набросаю текстик письма, – не унимался Хлойне.
– Если тебе делать нечего, набрасывай, грамотей, – ехидно сказал Диниц.
В воскресенье в условленный час на площади собрался не только весь «eskadron zydovsky», но и портные других вильнюсских ателье.
Был среди них и брат отца – дамский портной Мотл, который привел с собой почти весь самодеятельный еврейский театр – драматическую труппу, танцевальный ансамбль и оркестр, – хорошо еще, музыканты явились без инструментов.
– Твоя работа? – подойдя к Хлойне, хмуро спросил отец.
– Чем больше людей, тем лучше. – Подпольщик понурил голову, уклонившись от прямого ответа.
– Я спрашиваю: твоя работа? – наступал отец.