Нарисуй мне дождь (СИ) - Гавура Виктор. Страница 48

Этот лукуллов обед к счастью не видела Медведица. Кто знает, как бы вид этих яств на нее подействовал, могло случиться непоправимое… Приближался Таврическ и весь ее выводок с нею во главе потянулся к выходу. Навьюченные, как верблюды переметными сумками, какими-то торбами и узлами маленькие «середняки» пробирались по узкому ущелью вагона, перекликаясь тонкими голосами. Старшая девочка на правах капитана последней покидала наш отсек. Маленькая ее симпатия, сердито вращая глазами, старательно пережевывала котлету.

– А чого ж ты дивчынку не вгостыв котлеткою, вона ж тэбэ конхфеткою вгощала? –со смехом, спросила у него мать, отрывая ногу у курицы.

Я сначала не понял, чего ее так разбирает, но через минуту, когда он наконец пережевал и проглотил то, что так усердно жевал, все стало ясно. Мать хорошо знала своего выкормыша и воспитывала его в лучших украинских традициях.

– Ни, нэ дам! Конхвета – то дурныця, а котлетка, цэ ж дило, нэю и поснидаты можна, – не по годам рассудительно ответил он, с неприязнью поглядывая на девочку.

Малолетний куркуль дожевал-таки свою котлетку и, набычившись, уставился в окно на проплывавшие мимо поля Украины. «Чыя цэ земля? Калытчына!» ‒ вспомнился мне его прародитель мироед.

Наш состав изогнулся на повороте и впереди стал виден, дымящий локомотив, тащивший нас куда-то за мглистый горизонт. Масляно черный дым пеленал вагоны, а за тонкой стенкой соседнего купе внучок донимал свою «бабуню».

‒ Бабунь! Ну, бабуня, расскажи мне сказку.

‒ Ладно, слухай. Расскажу я тебе сказку про невысказанные мысли. Жили-были в одной голове мысли, и у каждой из них была отдельная конура. Не-е, ни конура, а клетушка… И опять же ‒ нет, не клетушка, а такая вот полочка, примерно, как у нас в вагоне. И все в той голове, вроде было в порядке, все разложено по полочкам.

Но это только присказка, сказка будет впереди. Самые чудеса только начинаются. Все, о чем я тебе сейчас расскажу, случилось недавно, может, вчера или позавчера, а может быть, только должно случиться. Это уж понимай, как знаешь, а не знаешь, так и не понимай. Ты сам должен кумекать, если у тебя все клепки в голове на месте, а ни таращиться на меня, разинув рот. Мне об этом рассказала одна из тех самых мыслей. Она одна уцелела потому, что спряталась на самой верхней полке. Между нами говоря, она та еще штучка, но на ее слова положиться можно.

Вот однажды, одной из тех мыслей захотелось, чтоб голова выпустила ее на волю, то есть, проговорила ее вслух. Потому что увидеть мысль нельзя, но каждая мысль должна быть услышана, чтобы не умереть немой, как помирают безгласные скоты. А голове той на эту мысль было наплевать, сиди себе, молча, на своей полке и не вякай. Ну, а мысль та, от такого обхождения и всего того порядка, заскучала. Видно попала она не на свою полку, и ничего хорошего от этого нечего было ожидать.

Всякая тварь разумная скучает: одна от лени, другая от дел, а мысль тварина вольная, ей подавай свободу, на полке ей тесно. Мысли, как птицы, любят летать. Люди тоже к этому стремятся, но не у каждого это получается. Ты и сам наверно летал во сне. Когда ты видишь во сне, что летаешь, ты растешь.

И вот, сидит та мысль, скучает, и до того заскучала, что аж заболела, а после умерла и сдохла, и завонялась, как дохлая кошка. А остальные мысли тогда, в той дурной голове, все повально взбесились. Больше всего от этого пострадала голова, ее разорвало на куски к чертям собачьим! И так на всю оставшуюся жизнь…

Очень может быть, что тебе было бы весело посмотреть, как все там было, но я не намерена тебя смешить. Ты должен быть серьезен и выслушать меня до конца, раз просил. Осталось уже немного. Так вот, я тебе и говорю: не жри не мытые яблоки, а то будет дрысня!

* * *

Дома мне все было немило.

За те пять месяцев, что я отсутствовал, здесь все изменилось. У матери появилось постоянно печальное выражение глаз. Она внимательно вглядывалась в меня, думая о чем-то грустном и ни о чем не спрашивала. Осунулся и постарел отец. Из-за прибавившейся седины, он стал весь серебряным. Обветшала и состарилась домашняя обстановка. На потолке в моей комнате разбежалось множество мелких трещин. Пожелтела и облупилась краска на высоких филенчатых дверях гостиной. У двух стульев, на которые я хотел сесть, вероломно подкашивались ножки.

В былые времена, я бы с радостью взялся и за пару дней привел бы все в порядок, но не сейчас. У меня совершенно отсутствовало желание что-либо делать. Меня не трогали, не брали за душу эти мелкие, ‒ эти ужасные разрушения, нанесенные безжалостным временем. Я ходил по комнатам, и не находил себе места. И куда бы я ни зашел, меня всюду подстерегали разочарования: казалось, что все в доме сделалось каким-то маленьким, как будто стены сдвинулись навстречу друг другу и комнаты стали меньше, то, что раньше казалось широким, стало узким, даже потолок стал ниже.

Как же долог показался мне первый день дома. С друзьями встретиться не удалось, все куда-то разбрелись, у каждого своя жизнь: кто не вернулся с работы или с занятий, а некоторые, вообще ушли в плавание за дальние моря. Вечером, чтобы как-то скоротать время, я отправился в центр. В недвижимом воздухе медленно опускался крупный разлапистый снег и таял, едва коснувшись асфальта, превращаясь в черную грязь. Ни так ли само, все лучшее, что есть в человеческих отношениях, соприкоснувшись с реалиями жизни, из белого снега превращается в грязь под ногами. Декадентские ассоциации, и не менее упадочная их интерпретация.

Прохожих было мало, знакомых не было совсем. Я остановился, призадумавшись, под платаном у дома Суворова напротив школы, где когда-то учился. Зачем я здесь стою? У кого бы это узнать, да не у кого спросить. Сколько раз с того балкона на втором этаже я смотрел сюда, где стою, весь в мечтах, когда, наконец, кончится детство. А теперь я здесь, зачем? Пытаюсь понять, где тот мальчик, которым я был когда-то? Куда он ушел от меня? Передо мной, как ответ, чернела лужа. И уже не уныние, а безжалостные когти отчаяния впились в меня. И я побрел, сам не зная, куда.

Ледяные натоптыши, покрывавшие асфальт, подтаяли и стали скользкими. Поскользнувшись на одном из них, я едва не упал. Сплясав на грани падения, я устоял на ногах. Исполненные антраша слегка меня взбодрили, а может и согрели. По крайней мере, у меня проснулся интерес к окружающему. Невдалеке, у сквера имени Карла Маркса, светилась красная неоновая вывеска «Перлина» [43]. Это новый бар, его открыли в старом овощехранилище. О нем мне рассказывали друзья прошлогодней осенью в мой последний приезд домой. Говорили, что сейчас это популярное место отдыха херсонской молодежи, но побывать в нем в тот раз мне не довелось. Пришло время исправить это досадное упущение.

По двум десяткам крутых ступенек я спустился глубоко под землю и, миновав важного швейцара, вошел в бар. Подвал, как подвал. Впрочем, нет. Стены, в отличие от обычного подвала, здесь оббили свежеструганными досками, в некоторых местах их обожгли паяльной лампой. Получился веселый интерьер сгоревшей хаты. Вполне современно, но доканывал неистребимый аромат гнилой капусты. Я боялся им пропитаться, тогда бы мне не позволили ездить в общественном транспорте. Остаться или уйти? Вот так вопрос, похлеще, чем to be or to not be? [44] Идти было некуда, разве что воротиться домой, я решил рискнуть, и остался.

Из «овощей», в этом баре-хранилище, кроме меня, был еще парень с девушкой, они без устали тискали друг друга в темном углу погреба. Еще там было два сонных официанта, они молча сидели за одним из столов, и осовело, пялились друг на друга. В меню, кроме «Лимонного» ликера, водки и кубинского рома «Негро» ничего не было. Я никогда раньше не пил ром, но знал что это излюбленный пиратский напиток. В знак солидарности с кланом пиратов я заказал ром «Негро». Не зная его крепость, взял целую бутылку и, разумеется, закуску. Из закусок здесь был только соленый миндаль.