Невиновные в Нюрнберге - Шмаглевская Северина. Страница 56

И снова свидетель еле заметно покачал головой. Горечь осела постепенно на его лице, в углах губ, в сгорбленных плечах, даже в жесткой манере говорить.

— Случались. Не без этого. Я как раз стоял на платформе, когда с венским эшелоном привезли пожилую женщину, которая заявила, что она сестра доктора Фрейда. Зигмунда Фрейда.

Корреспонденты писали не отрываясь, то и дело поглядывая на Райсмана.

— Она показала документы заместителю коменданта Курту Францу. Он внимательно их изучил, заметил, что, должно быть, произошла досадная ошибка. Это недоразумение. Обычное недоразумение. И сказал, что через два часа отходит поезд в Вену.

Горькая судорога скривила губы свидетеля. Тишина, повисшая над залом, затягивалась. Корреспонденты ждали.

— Поезд в Вену, — повторил Райсман и снова едва заметно покачал головой, словно, задумавшись, он забыл, где находится. Затем продолжил: — Курт Франц посоветовал ей перед обратной дорогой принять ванну, а документы и драгоценности оставить у него. Зачем ей брать их с собой? Она не успеет помыться, как обратный билет в Австрию будет ждать ее вместе с паспортом и документами. Именно так он с ней разговаривал. И сестра Зигмунда Фрейда, тронутая такой любезностью, с полным доверием отправилась в газовую камеру.

Он снова замолчал. В наступившей тишине, казалось, слышно было тиканье наручных часов. Вопрос полковника Смирнова прозвучал как удар грома:

— Зачем, по-вашему, в Треблинке понадобилось строить такой вокзал?

— Очень просто. Вместо бунта, отчаяния, рыданий и плача люди послушно следовали советам эсэсовцев и спокойно отправлялись умирать. Психологически это было оправдано.

Постепенно Райсман успокоился, речь его стала увереннее, он четко излагал свои мысли.

Смирнов снова спрашивает, действительно ли все это выглядело в Треблинке как вокзал.

Райсман подтверждает кивком головы.

— Когда подъезжали эшелоны, люди, выходящие из вагонов, не сомневались, что прибыли на обычный железнодорожный вокзал, откуда идут поезда в другие города: в Вену, Гродно, Сувалки.

— Как получилось, что вы, один из стольких тысяч, остались в живых и получили в лагере работу?

— Когда я стоял голый в толпе на дороге, ведущей в газовую камеру, меня заметил инженер Галевский, которого я хорошо знал по Варшаве. Он велел мне немедленно вернуться, сказал, что здесь нужен переводчик с иврита, французского, русского, польского и немецкого языков. На этом основании он имел право забрать меня из толпы тех, кого отправляли в камеру.

— Значит, впоследствии вас зачислили в команду работавших внутри лагеря?

Райсман снова кивнул.

— Поначалу я носил обратно в вагоны одежду умерщвленных газом. Именно тогда я увидел, как из Венгрова привезли мою мать, сестру, двоих братьев. Спустя несколько дней, когда я нес одежду в вагоны, товарищи нашли документы с фотографиями моей жены и детей. Это было все, что осталось от моей семьи. Одни фотографии.

Полная ужаса тишина заполнила зал суда. Полковник Смирнов четко и внушительно задает вопрос:

— Скажите, свидетель, сколько человек ежедневно привозили в Треблинку?

Райсман на минуту задумывается.

— С июля по октябрь сорок второго года ежедневно прибывали три эшелона по шестьдесят вагонов каждый. В сорок третьем эшелоны приходили реже.

— Скажите, пожалуйста, сколько людей ежедневно уничтожали в Треблинке?

— В среднем от десяти до двадцати тысяч.

— В скольких газовых камерах совершались убийства?

— Сначала только в трех, потом построили еще десять. Немцы собирались довести количество газовых камер до двадцати пяти.

В полной тишине, при общем напряжении, Смирнов задает еще один вопрос:

— Откуда вы могли знать, сколько газовых камер собирались построить немцы?

Райсман покачал головой.

— На площади лежали привезенные строительные материалы. Я спросил эсэсовца: «Для чего это? Ведь евреев больше нет?» Он мне ответил: «После вас сюда придут следующие. Будет еще много такой работы».

— Скажите, свидетель, как иначе называли Треблинку?

Райсман развел руками.

— О Треблинке многие были наслышаны, поэтому, видимо, решили повесить таблицу с новым названием: «Обермайданек».

К сожалению, на этом суд счел нужным поблагодарить Райсмана и закончил опрос.

Заскрипели отодвигаемые кресла, послышался гул голосов. Все зашевелились. Только скамья подсудимых замерла, будто законченная, но еще не просохшая картина.

Главари гитлеровского государства, кучка наполеонов, без самых крупных, которым удалось всех перехитрить и смыться, эта группа сидит на своих местах. Так она отпечаталась в моей памяти. Спектакль окончен. Прошел еще один день суда над убийцами народов.

Конец процесса приблизился еще на один день. Для убийц наступают безнадежно пустые часы, сумерки, долгий унылый вечер двадцать седьмого февраля. На увядших лицах меланхолия. Каждый из них здесь одинок. Листья жизни с них уже опали. Остались нагие стволы. Пройдет десять или двадцать лет, и воды сомкнутся над ними. Сохранятся лишь фотографии, где на фоне американских парней, стоящих под нависшими над входом скульптурами, сидят в два ряда гитлеровские клоуны.

А что тут будет через десять, двадцать лет? Вырастет новое поколение других немцев, которое начнет, быть может, мыслить самостоятельно, хочется надеяться, что оно окажется способным самостоятельно формировать свои взгляды и выбирать формы существования.

Мне не давал покоя вопрос: как сложится судьба множества грудных и малолетних детей, вывезенных из оккупированных стран и предназначенных для германизации? Их имена и фамилии заменили немецкими, им выписали новые документы, уничтожив все следы. Они вырастут. Не проявит ли себя однажды их врожденный темперамент, который сильнее воспитания?

Если не сыновья сидящих на скамье подсудимых, то, может быть, их внуки ощутят однажды внезапную боль, мировую скорбь, испытают политические страдания юного Вертера, может быть, почувствуют стыд, неловкость за поступки своих дедов. Что делал отец, когда банда обезумевших наполеонов, нацепив свастики, шла уничтожать Европу?

Видно, не лучшим образом обстоит дело с наполеонами, раз они решили похитить у Европы детей, пересадить на свою почву, положившись на свое волчье воспитание. Они могут просчитаться. А ну, проснется тоска, отзовутся полустертые воспоминания детства? Самые впечатлительные зададутся вопросом, кто же они, не бродит ли где-то по земле их мать со слабой надеждой отыскать свое дитя? Их станут одолевать сомнения и комплексы, они начнут отыскивать в своем характере немецкие и славянские черты, сравнивать себя, свои мечты и юношеские идеалы с лозунгами гитлерюгенда, с традициями шипящего СС. Но можно ли хоть в малейшей степени восстановить прошлое? Можно ли хотя бы в слова вложить прежний смысл? Лагерь. Знаете ли вы, господин председатель Военного трибунала, каким сочным и жизнерадостным смыслом было наполнено до войны это слово: лагерь! Самые приятные воспоминания. Лес, палатки в тени сосен. На солнце брезент нагревается и пахнет, жаркий ветер колышет полог палатки, приносит крепкий запах смолы, золотистые густые капли ее пузырятся на коре хвойных деревьев, застывают на шишках. Падают на землю. Много веков назад эта капающая под жарким солнцем смола превращалась в янтарь. Гитлеровцы навязали нам иные воспоминания. Лагерь нашей юности лег на сердце, уснул там янтарем. Лагерь, который пережил в годы войны Райсман, лагерь, который пережила я, — это горькая вонь сжигаемых человеческих ногтей, волос, паленого мозга и паленых костей. Гитлеровцы уничтожили и это слово, лишили наших детей его радостного однозначного смысла, искалечили.

Лагерь. Дубы. Цветущие липы. Жужжание пчел. Ночной дождь после жаркого дня. Прохладное светлое утро. Капли росы, сверкающие на листьях. Липовый цвет осыпался на верх палатки, крылатые цветоножки с мокрыми лепестками, похожие на застигнутых дождем бабочек, как сильно они пахнут медом! Земля источает грибной аромат. Весь лагерь дышит ветром, летним утром, темной землей. Лагерь. Неотъемлемый элемент молодости. Смех. Радость. Юмор. И мечты.