Невиновные в Нюрнберге - Шмаглевская Северина. Страница 60

Наконец-то я увижу Нюрнберг. Наконец-то перестану быть «следственным материалом», который содержат в комнате для свидетелей, лишенный свободы передвижения. Сама пойду куда глаза глядят! Все равно куда, пусть улицы поведут меня своим путем, лишь бы их заливало солнце, таял снег, дул теплый ветерок.

Я иду. Дорога направо, мимо развалин замка, вдоль рва, ведет к массивному зданию Трибунала. Прямо перед собой вижу разбросанные вдоль железнодорожных путей черные, замызганные дома.

Значит, налево! Разумеется, какая удача: прямо от вокзальной площади начинается, блестя асфальтом, совершенно пустая дорога, я могу идти в свое удовольствие, широко шагая, чувствуя, как ветер играет моими волосами, как ласкается солнце — а ведь еще февраль! Прав был Себастьян Вежбица, говоря о первом вылете пчел. Канун весны. Канун весны в Нюрнберге. Над асфальтом поднимается легкий пар, шоссе высыхает, теряет блеск, но тем сильнее манит в путь.

Мне не нужно оглядываться, потому что знаю, за мной никого нет, слышу только собственные ритмичные шаги, не стучит подкованными башмаками эсэсовец, не шлепает лапами немецкая овчарка, идеально выдрессированная, как и ее хозяин. Я свободна, могу танцевать и петь, если захочу. Я ускоряю шаг, и это меня безумно радует.

Те остались сидеть на скамье подсудимых, убежденные в собственной невиновности, отведя от себя все обвинения.

Черная тля на нашей земле. Представители идеологии третьего рейха. Гуляя на солнце, мне хотелось бы выбросить из памяти эти маски, вперившие глаза в судейский стол, в свое будущее. Мне хотелось бы отдалиться от них не только физически, но и мысленно. За спиной остались крупные, тяжелые черты Геринга рядом с крошечным, обезьяньим, удивительно волосатым личиком Гесса. Там остались Риббентроп, Кальтенбруннер, Кейтель, Розенберг, Франк, рядом с ним Фрик, Штрейхер, Функ и Шахт, обвисший, как старый охотничий пес, уже непригодный для охоты.

Остался еще второй ряд восковых фигур гитлеровских главарей, которые когда-то были нормальными людьми и могли бы ими остаться: Дениц (гросс-адмирал!), Редер, Ширах, Заукель, Йодль, Папен, Зейс-Инкварт, Шпеер, Нейрат, и последний из них — Фриче. Невиновные. Все невиновные. Каждый из них вставал по очереди и на вопрос председателя Трибунала отвечал:

— Unschuldig! — Невиновен!

Я забуду об их существовании, каждый шаг очищает мои мысли, нарыв вскрыт, гитлеризма больше не будет, страшный сон прервался, закон возвел барьеры перед геноцидом. Забыть, как можно скорее забыть. Уйти как можно дальше.

Упоение одиночеством, солнечным утром, простором придает мне силы, мне хочется до конца прошагать эту седую дорожку, которая так быстро выбралась из застроек и теперь ведет меня по лугам, кое-где еще покрытым снежной пеной, из-под которой топорщатся прошлогодние кусты и трава, стебли щавеля, шиповник. Лишь на линии горизонта виднеются коробочки жилого массива, но это далеко отсюда, солнечный свет почти поглощает их.

Солнце начинает припекать, и я расстегиваю пальто. Значит, эта чудесная дорога среди полей — это Германия? Германия?! Да, да, это не сон. Никогда не мог бы мне в те годы присниться столь оптимистический сон.

Вода в придорожной канаве еще скована льдом, но кое-где он уже растаял, и под водой сквозь лед видны зеленоватые, рыжеватые, коричневые растения.

Разглядывая кустики и листочки, я ступаю на узкие мостки, на которых поблескивают остатки тающего снега. Подгнившая доска внезапно уходит из-под ног. Ничего страшного. Зацепившись за какую-то щепку, я порвала чулки и чуть оцарапала кожу. Стою согнувшись, смотрю на свои ноги. Вернуться в «Гранд-отель»? Из-за такой чепухи? Не знаю даже, что и делать? Идти в таком виде?

Человеческий голос в этом пустынном месте в первый момент напугал меня, я резко обернулась. Передо мной стояла женщина, совершенно лишенная женственности: длинная юбка, некрасивый фартук, бесцветные волосы, бесцветные глаза. И красные, потрескавшиеся, набрякшие руки, ярким пятном лежащие на фартуке. Пустые, ничего не выражающие глаза. Движения натруженных рук хоть что-то выражают, куда более выразительны, чем слова, которых я в первый момент вообще не смогла разобрать. Когда она поняла, что я иностранка, то ткнула красным пальцем на мои поцарапанные колени и двинулась вперед.

За деревьями я увидела дом, такой же бесцветный и неуютный, как и его хозяйка. Никаких следов красоты ни в ней, ни в старых стенах, ни в подслеповатых маленьких окошках. Солнце заливает светом мир, но это дом и эта женщина воплощение серости. Уродство и то может удивить, а эта серость просто удручает. Мне захотелось уйти. Но женщина снова махнула красной рукой и открыла дверь в дом. Немецкий дом.

Я не решалась переступить порог. Дом врага. Первое со страшных времен оккупации жилище людей, которые называются немцами. Войти или не войти к ним? Может быть, эта женщина вместе с другими вопила на «партайтагах», что хочет Drang nach Osten, что ей нужно «жизненное пространство», раскаляя добела эйфорию вождя своим участием в эйфории толпы. Они показывали фюреру свои раскрытые рты, чтобы он мог сосчитать, сколько золотых мостов и коронок ему надо похитить в Европе, чтобы осчастливить своих сторонников.

Женщина смотрела на меня своими бесцветными, как вода, глазами и не двигалась, казалось, только ее натруженная рука приглашала меня войти.

Если бы она проявила хоть малейшую настойчивость, я бы отказалась гордо и с презрением, чтобы эта немка поняла, что руководит моими поступками. Но ее спокойствие и терпение так напомнили мне женщин из польских деревень, которые покорно ждали, когда им заплатят за работу, когда поспеет рожь, ждали ребенка, который пас коров, ждали милости божьей. Ты сошла с ума? — подумала я и переступила порог. Узкие сени, ручной работы половичок, бесцветная кухня с занавесками на окнах, на которых вышит спасительный девиз: «Morgenstunde hat Gold im Munde» [63].

От этого вышитого блестящими нитками, уже слегка полинявшего от стирок девиза меня стали одолевать дурные мысли, я ничего еще не знала об этой женщине, а мне хотелось знать. Она тем временем толкнула дверь в комнату и отступила в сторону, пропуская меня. На лице ее все тот же равнодушный взгляд. В комнате было темновато, однако я рассмотрела все сразу и от удивления раскрыла рот. На розовом в разводах умывальнике под мрамор стоял розовый таз и розовый кувшин. Рядом супружеское ложе размером с военный корабль, занимающее большую часть парадной комнаты. Над кроватью распятый Иисус Христос в пастельных тонах с терновым венцом на челе, а чуть дальше три больших портрета: на темном фоне три композитора. У всех трех лица цвета мясной отбивной. Несмотря на эту чудовищную технику рисования, черты одного из них я узнала.

— Людвиг ван Бетховен, не так ли? — пришлось спросить из вежливости по-немецки.

Она обрадовалась чрезвычайно. Два соседних «бифштекса» являли собой Баха и несчастного Моцарта, которому так и не довелось при жизни «обзавестись» жирными, полнокровными щеками, которые характерны для любителей пива.

Мое немое созерцание отвлекла суета женщины. Розовый умывальник был открыт, и теперь я имела возможность восхищаться еще одним предметом под мрамор: пузатым ночным горшком.

«Adolf Hitler soll uns führen» [64],— запели у меня в голове безымянные, безукоризненно печатающие шаг немецкие воинские части.

Женщина тем временем принесла теплую воду, разумеется в другом тазу: «мрамор», вероятно, был слишком тяжелым, а быть может, предназначался для других, более торжественных случаев, — усадила меня на стул, лицом к произведениям искусства, чтобы я могла любоваться портретами великих музыкантов. Затем, сев передо мной на колени, старательно промыла ватой мои раны.

Моего знания немецкого языка оказалось достаточно, чтобы мы понимали друг друга. Ничего страшного, это просто царапина, твердила я, но она, точно юный скаут, обязательно хотела совершить благородный поступок. Ни на каком языке я не смогла бы разобраться в том, что думает эта женщина, что она думала во время войны, как относится к Трибуналу, вершащему суд над главными нацистами. Да и интересует ли ее это вообще?