Невиновные в Нюрнберге - Шмаглевская Северина. Страница 59

Паренек стоит в дверях. Он отлично вышколен, не повторяет вопроса, на меня смотрит с выжидающим вниманием большущими глазами двенадцатилетнего ребенка. Наверное, возвратясь домой, он рассказывает родным о своей работе, может быть, о процессе или хотя бы о судьях, прокурорах, об американцах, хозяевах и организаторах процесса, о солистах вечернего ревю, обо всех этих веселящихся людях. Со своей детской наблюдательностью он подметит не одну деталь из жизни гостиницы.

— Пожалуйста, ананасовый сок. И содовую. Если можно, еще и градусник.

Он забеспокоился:

— Haben Sie Fieber, Madame? [59]

Я улыбнулась, как бы не придавая значения собственной просьбе.

— Vielleicht. Ich weiß nicht [60].

Он ушел. Своей озабоченностью он напомнил мне времена оккупации, толпу обнаженных людей на морозе, хлыст эсэсовца, подгоняющий тех, кто еле тащится, а для тех, у кого температура и они, выбившись из сил, падают на землю, — пистолет, приставленный к виску, и выстрел. Как рассказать такие дикие вещи вымуштрованному посыльному, которому едва исполнилось двенадцать лет и который с такой гордостью носит свою униформу с лампасами и блестящими пуговицами?

Снова звонок телефона. Это маленький немецкий посыльный говорит, что может, если я захочу, привести врача. Градусник он уже приготовил, сок и воду принесет сейчас же.

— Sofort! Sofort! [61]— кричит он взволнованно в трубку, потом появляется сам и заботливо уговаривает меня, чтобы я, измерив температуру, позвонила, врач будет ждать моего вызова.

Я улыбаюсь. Мальчик отвечает улыбкой и ловко подхватывает монету, которую я положила на край подноса. Благодаря щедрости Национального банка Польши, уже работающего в разрушенной Варшаве, я это могу себе позволить. Посыльный наверняка ходит в школу, может, год тому назад он рисовал отряды СС, части вермахта и гитлерюгенда. Свастики. Свастики. Мне хотелось бы взглянуть на рисунки этого юного немца, проникнуть в его мысли, узнать, что делает его мать, если она пережила войну.

Врач позвонил сам. Конечно же, это происки маленького посыльного. Он спросил, какая у меня температура, я успокоила его, сказала: чуть выше нормы, наверняка это следствие сегодняшнего напряжения, я прекрасно себя чувствую и могу даже пойти прогуляться. Врач коротко заявил:

— Сейчас я приду.

Мальчишка всполошил польскую делегацию, поднял шум и суматоху. Я же была уверена, что мне нужен покой и сон — и все будет в порядке. Я просила их понять это и не трогать меня.

Нюрнбергская ночь быстро окутала меня, я наконец расслабилась. Прохладная постель остужает лихорадочно пульсирующую в каждом пальце, ушах, горле и тревожно колотящемся сердце кровь. Мы все виноваты. Улитки, не умеющие жить. Не умеющие создать для себя нужные формы существования, исключить убийц из своих рядов. Только в Нюрнберге раскачался погребальный колокол, звон которого разносится по всему миру: убий-цы, убий-цы!

Немцы, неужто вам невдомек, что планета сама перемелет вас в порошок и рассеет по земле, по рекам и морям, без помощи ваших рук, ваших приказов, ваших печатей, ваших подписей? Unschuldige — Невиновные!

Немцы! Гильотина не будет отрубать ваши головы, площадь за окном пуста, не опасайтесь ножа, которым французы убивали французов.

Тут, в Нюрнберге, решат, каким будет исправительный дом для немцев, за сколько-то там лет — наказанные материально — они успеют научить своих детей и внуков, что выгоднее всего жить у себя, под своим небом, на берегу своей реки.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

— Что вы собираетесь делать в этот чудесный день? — Голос Вежбицы в телефоне так громок, что я отодвигаю трубку подальше от уха, а он уже агитирует меня: — Солнце! Солнце! У нас под Краковом в такие теплые февральские деньки пчелы отправляются в первую разведку, облетают весь сад, все окрестности. Вам тоже следует расправить крылышки после сидения в Трибунале.

— Вы правы. Мои показания им нужны как рыбе зонтик.

— Ничего подобного я не говорил, — загудела трубка. — Прошел польский день в Нюрнберге. Только вот с одной стороны сердце радуется, а с другой — разрывается. Польский день! Черт бы их всех побрал! Всего двое свидетелей! А где остальные? Куда они подевались?

Переждав минуту, я спокойно отвечаю:

— У меня тоже отвратительное самочувствие после вчерашних показаний.

— Спокойненько! Наши соотечественники уже проведали обо всем и приглашают вас на домашнюю наливочку. Причем клянутся, что изготовлена она по старопольскому рецепту.

Я изумилась:

— Не может быть!

— У них накопились сотни вопросов, и я, хоть лопни, один не справлюсь. Сотки вопросов о Варшаве, о работе, об аграрной реформе и Национальной филармонии, о колонне Зигмунта, о Старом рынке.

Я услышала какие-то звуки и представила, как Вежбица хлопает себя по колену.

— Мне одному с этим не справиться, — повторил он. — Ни за что.

— Не одолеете старопольскую наливку?

— Ну нет, на это мне сил хватит. Хотя они намекали, что будет настойка на вишневых косточках — это раз, на орехах — два, причем обладает лечебными свойствами, ее просто необходимо попробовать, кроме того, еще будет литовская медовуха, настоянная на мускатном орехе, имбире и всяких прочих пряностях. Рецепт прабабушки, полученный в наследство правнучкой.

— Фантастика. Тогда что вы, скажите на милость, будете делать в Калифорнии? Где вы там найдете таких внучек, таких бабушек, такие кулинарные секреты?

— Ну вот! Тут вы попали в яблочко. Я вот тоже все хожу и размышляю. С одной стороны, персиковые сады. Сердце радуется! С другой стороны, разрывается. К нашим польским развалинам меня так и тянет и днем и ночью.

Я слушала голос Вежбицы, то удивительно мощный, то переходящий в шепот. Он что, волнуется? Или это просто помехи на линии.

— Все наши земляки маются, — снова загудел его голос. — Одни хотят остаться здесь. Другие — немедленно возвращаться. Обсуждают это сутки напролет. Прежде чем решиться, устраивают встречи, зазывают на вишневку, на литовскую медовуху, пельмени, галушки, картофельные оладьи. В Польшу или куда глаза глядят? Это единственная проблема, которая их волнует. Я обещал, что приведу вас. Сегодня вечером. Договорились?

— Они начнут расспрашивать меня о Трибунале. О войне.

— Детка! Их не интересует Нюрнберг. С войной они знакомы. Для них важно только, стоит ли Гевонт [62] на старом месте, впадает ли по-прежнему Висла в море.

— И какого цвета море, красного или черного, да?

— Именно. У каждого из них, а уж тем более у каждой есть свое больное место. У одного Колюшки. У другого Желязова Воля, Варка или Опочно. Один только черт знает, где бросит якорь человеческая мечта. Так что договорились? Сегодня вечером? Вот это мне нравится.

И мне это нравится. Я была по горло сыта напыщенной атмосферой «Гранд-отеля», давно мечтала высунуть нос за демаркационную линию, которая разделила город на зону Трибунала и все остальное. Вечера с обязательными танцами, с грохотом оркестров, с обескураживающим американским меню — все это уже давно перестало производить на меня впечатление.

Мысль о людях, которые трут картошку, чтобы пожарить оладьи или сварить галушки, вызвала у меня желание познакомиться с этими картофельными земляками.

Я раздвинула шторы. В ушах снова зазвучал вопрос Вежбицы: «Что вы собираетесь делать в этот чудесный день?»

Светло. Площадь между железнодорожным вокзалом и «Гранд-отелем» утопает в солнце. Я давно не видела таких ослепительно ярких лучей. Конец февраля, а кажется, будто уже ранняя весна, апрель. Я смотрю на капли воды, готовые вот-вот упасть, они все увеличиваются от тающего снега, дрожат, переливаются желтыми, голубыми, красными бликами.