Переселение. Том 1 - Црнянский Милош. Страница 71

Какое-то время Кумрия, как и Варвара, была необычайно привязана к Павлу, в семье его считали чем-то вроде пастыря, ведущего стадо. Только, когда он проходил, звенели не колокольчики, а шпоры.

Его благородие Павел Исакович — как обычно выражался Юрат — околдовал всех женщин в их семье, околдовал он и Кумрию. Что бы он ни сказал, для Трифуновой жены это был закон. Когда Павел хвалил ее в доме, на балу или в манеже, Кумрия вспыхивала, окидывала его каким-то странным взглядом, потом лицо ее покрывалось смертельной бледностью. Они часто и много ездили верхом, но их дружба внезапно оборвалась, и никто не знал почему.

Самые лучшие отношения у жены Трифуна установились лишь с толстым и веселым Юратом. Кумрия радовалась и хохотала, как только он появлялся, и знала, что всегда может рассчитывать на его поддержку. Юрат любил своих детей, любил и детей брата, всех шестерых. Он был в восторге, что через десять лет их будет вдвое больше. Но в то же время жалел эту молодую многодетную женщину. И неодобрительно смотрел на то, что в семье ее сторонятся.

Однако и родные дети уже не любили так крепко свою мать, как прежде: они, видимо, чувствовали, что она ими тяготится. Кумрия кормила их, обшивала, обмывала, пересчитывала за столом, но обрывала на полуслове, и дети стали капризными, глядели буками, упрямились, когда мать подзывала их посмотреть, не завелось ли у них чего в голове. Они стали застенчивыми и замкнутыми, словно ощущали себя виноватыми в том, что живут на свете. По вечерам мать только и ждала, чтобы они шли спать. А они, уходя даже раньше, чем полагалось, укладывались в темноте и шепотом жаловались друг другу на нее. И нередко потом, глубокой ночью, горько плакали, таясь от матери, словно она была им мачехой…

Трифун в то утро, сидя на водоеме, с досадой ждал жену, которая очень долго не появлялась; он с тоской перебирал в памяти все то, о чем мы сейчас рассказали и что он-то отлично знал.

Майор терпеть не мог, если кофе приносили с опозданием. Когда после бесконечного ожидания под стук шлепанцев и позвякивание ожерелий из монет появилась наконец Кумрия, Трифун даже не повернул головы. Он ждал, пока уйдет служанка, которая принесла кофе.

Но и потом не нашел, что сказать.

Кумрия тоже не проронила ни звука.

После десяти лет брака и любви муж и жена сидели на своих трехногих табуретах словно глухонемые.

Выпив кофе, Кумрия мрачно, точно сквозь грозовую тучу, исподлобья покосилась на мужа. Трифун положил свой голубой гусарский доломан на колени и молча курил. Грудь его, где краснел сабельный шрам, была расцарапана.

Несчастная женщина, которой предстояло уехать через две-три минуты, понимала, что она не увидит мужа долгие месяцы, и, глядя на его огрубевшее и постаревшее лицо, думала о том, как прежде лежала в его объятиях, влюбленно гладила это лицо и эти волосы, в то время густые, шелковистые волосы цвета золота, заплетенные в косицу. Сейчас они стали сухими, жесткими и приобрели какую-то рыжую окраску, как у зверя. И глаза, прежде такие ясные и красивые, теперь налились кровью. И нос, прежде тонкий, орлиный, как у Павла, с ноздрями точно лепестки розы, теперь вздулся. И губы, которые она так страстно целовала, теперь отвисли и от вечного посасывания трубки скривились. Пожелтели и зубы.

Она отвернулась, уже раскаиваясь, что пришла посидеть последний раз на водоеме, и пожалела, что, не обращая внимания на слуг, не села сразу в повозку и не уехала, не простившись. Трифун молчал. А дочь одеяльщика Гроздина вспоминала, что ссоры ее родителей, свидетельницей которых она в детстве была, заканчивались быстро, как летние грозы. Никогда у отца с матерью не доходило до того, чтобы они не разговаривали час или два, не говоря уж о дне или двух днях. С этим бесконечным тягостным молчанием она познакомилась лишь в семье Исаковичей. Молчание Гроздина и его жены длилось обычно всего несколько минут, после чего супруги снова начинали щебетать, точно скворцы. И если Гроздин, бывало, вспылив, гневался на свою половину и в присутствии дочери орал: «Анча! Дочь твою эдак! Где моя игла?», то он в тот же миг спохватывался и спрашивал Кумрию, не слыхала ли она ненароком, что он сказал? А спустя две-три минуты буря проходила, и в доме все становилось так, как бывает после летней грозы, когда на небе засияет радуга.

И так шло до тех пор, пока одеяльщик снова не терял иглы. Кумрия вышла замуж по воле родителей, как в те времена обычно выходили все девушки, но вскоре ей полюбилась жизнь в новой семье. И она думала, что проживет с этим статным офицером, как в сказке, что у нее всегда будут красивые платья, что она всегда будет танцевать на балах и вокруг нее всегда будут кавалеры.

Так поначалу и было.

Но когда что ни год стали рождаться дети, она не могла прийти в себя от растерянности. И жила, можно сказать, два-три месяца в году, а остальное время даже не показывалась на люди из-за большого живота, который надувался, как барабан у цыгана, что водит медведя. Но ужаснее всего было то, что она уже после первого ребенка вовсе не хотела иметь детей. И все-таки их рожала. Такова уж была ее природа. И после очередных родов Кумрия становилась все краше, все ядренее и, как ей казалось, все моложе; этого никак нельзя было сказать о муже, от которого она сейчас отвернулась, чтобы не смотреть на него при расставании.

Она поклялась Трифуну, что если еще раз понесет, то кинется в Бегу где поглубже, прямо в омут.

И все-таки, хотя Кумрия и отвернулась, ей было жаль этого постаревшего неухоженного человека. Мгновенье она думала о нем с той же любовью, какую испытывала к мужу раньше, когда стелила на ночь постель.

Ей даже захотелось сказать ему на прощание что-нибудь ласковое. Он как раз повернул к ней голову и так жалобно поглядел мутными усталыми водянистыми глазами.

Но это длилось лишь миг.

Трифун не произносил ни слова и, выпустив клуб дыма, принялся старательно выковыривать табак, как мальчик, что подает трубку.

Жена раздражала его. Трифун подумал: «До чего изменилась эта женщина! В постели она еще изредка напоминает прежнюю, когда восторженно и порывисто вздыхает, но среди бела дня ее просто не узнать».

В Варадине невестки, тогда еще хорошо относившиеся к Кумрии, частенько наряжали ее, шутки ради, в гусарский мундир мужа, и она вдруг превращалась в статного, красивого офицера. Стояла так перед зеркалом — высокая, затянутая, в красных чикчирах славонских гусар, с крепкими ляжками — и, улыбаясь, сверкала белыми жемчужными зубами.

А из-под треуголки этого красавца гусара выбивались густые косы.

Трифун диву давался, когда она, начав учиться верховой езде, уже через несколько недель опередила всех. И даже, подобно Анне, прославилась. Кумрия «нашла подход» к лошадям Павла и Трифуна, словно всю жизнь с ними росла, она могла, как и Анна, подхватывать с земли плеть и даже делала это еще ловчее, чем Анна. Павел научил ее и брать препятствия в манеже. Юрат даже сердился на него за это и говорил, что негоже устраивать из жен Исаковичей, так сказать, divertissement [23] для кирасир.

А супруги офицеров кирасирского полка возненавидели красивую жену Трифуна и время от времени подсовывали ей самую скверную лошадь. Однако не было лошади, которая не задрожала бы, когда ее подходила погладить Кумрия. Она спокойно гладила самого свирепого жеребца, глядя ему прямо в глаза, тихо говорила что-то животному своим грудным голосом или даже шептала. Досточтимый Павел Исакович уверял Трифуна, что его жена — прирожденный наездник и что если бы она только захотела, то стала бы знаменитым конокрадом.

Да, она понимает конский норов.

Кумрия, подобрав юбку, внезапно садилась в седло и превращалась из женщины в гусарского офицера, а перепуганный жеребец перелетал через все препятствия, словно его поднимала над землей невидимая сила, натягивающая узду.

Дочь одеяльщика заявила невесткам, что хочет пожить всласть еще год-другой, ибо никто ведь не знает, что ждет впереди. Темишварские дамы являлись в манеж только из-за Энгельсгофена. Сделав два-три круга, они сходили с лошади, чтобы за чашкой так называемого миндального молока болтать о местных влюбленных парочках. Тем временем жена Трифуна перелетала через барьеры и вызывала на соревнование всех. И считала лучшими наездниками низенького обезьяноподобного кирасира, капитана Падовани, да Павла Исаковича.