Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже - Керуак Джек. Страница 49
«Ох, нет, Тристесса!» — кричу я и хватаю ее под руки, и перевертываю ее, и сажаю себе на корточки, а сам опираюсь на стену — Она дышит тяжко, и вдруг я вижу кровь по всему ее пальто — «Она умирает, — думаю я, — ни с того ни с сего она тут вздумала помирать… Этим безумным утром, в эту безумную минуту» — И тут же старик с молящими глазами по-прежнему смотрит на меня со своей метлой, мужчины и женщины заходят за анисовкой, переступая через нас (с робким безразличием, но медленно, едва глянув вниз) — Я прикладываю к ней свою голову, щека к щеке, и обнимаю крепче, и говорю: «Non non non non», а сам имею в виду: «Не умирай» — Крус на земле с нами по другую сторону, плачет — Я держу Тристессу за маленькие ребра ее и молюсь — Теперь кровь струится у нее из носа и рта -
Никто не сдвинет нас из этого дверного проема — в этом я клянусь –
Я понимаю, что здесь для того, чтоб отказываться давать ей умирать –
Мы набираем воду, моей большой красной банданой, и немного промакиваем ее — Несколько погодя конвульсивных судорог вдруг она становится крайне спокойна и открывает глаза, и даже смотрит вверх — Она не умрет — Я это чувствую, она не умрет, уж у меня-то на руках да и прямо сейчас, но я к тому же чувствую: «Она должна знать, что я отказался, и теперь она будет рассчитывать, будто я покажу ей нечто получше вот этого — вечного экстаза смерти» — О, Златая Вечность и, как я знаю, смерть лучше всего, но «Non, я тебя люблю, не умирай, не бросай меня… Я слишком тебя люблю» — «Потому что я тебя люблю, разве недостаточно этой причины, чтоб попытаться жить?» — О, изуверская судьба нас, человеческих тварей, всякий из нас неожиданно в какой-то ужасный миг помирает и пугает всех наших любимых, и падалью белый свет, и трескается мир, и всем героиновым наркоманам во всех желтых городах и песчаных пустынях не может быть дела — и они тоже умрут –
Вот Тристесса пытается встать, я поднимаю ее за маленькие сломанные подмышки, она кренится, мы оправляем на ней пальто, бедное пальтишко, стираем немного крови — Идем было — Идем было желтым мексиканским утром, не мертвые — Я даю ей идти самой впереди нас, торить путь, она это делает сквозь невероятно грязные пялящиеся улочки, полные дохлых собак, мимо раззявившей рты детворы и старух, и стариков в грязном рванье, на поле камней, через которое мы спотыкаемся — Медленно — Я это ощущаю сейчас в ее молчании. «Так вот что ты мне даешь вместо смерти?» Я стараюсь постичь, что мне вместо этого ей дать — Нет такого, что лучше смерти — Я могу лишь спотыкаться за ней следом, иногда я кратко веду, но из меня не очень мужская фигура, Мужчины, Который Ведет — Но я знаю, что она теперь умирает, либо от эпилепсии, либо от сердечной, шоковой, либо дурцефальной судороги, и из-за этого никакая квартирная хозяйка меня не остановит, когда я приведу ее домой в свою комнату на крыше и дам ей поспать и отдохнуть под моим раскрытым спальником, с Крус и мной вместе — Я ей это говорю, мы ловим такси и трогаемся к Быку — Выходим там, они ждут в такси, пока я стучусь ему в окошко, за деньгами на такси –
«Крус сюда нельзя вести! — вопит он. — Ни ту ни другую!» Деньги мне он дает, я плачу таксисту, девушки выходят, и вот в дверях большое сонное лицо Быка говорит: «Нет. Нет — в кухне полно баб, они вас нипочем не пропустят!»
«Но она же умирает! Мне надо о ней позаботиться!»
Я поворачиваюсь и вижу оба их пальтеца, спины пальтец, величественно, мексиканно-женственно повернуты, с неизмеримым достоинством, потеки пыли и всей этой уличной штукатурки, и всего вместе, две дамы медленно идут по тротуару, как мексиканские женщины да и французско-канадские женщины ходят в церковь поутру — Что-то есть неизменимое в том, как оба их пальто обратились против баб в кухне, против встревоженного лица Быка, против меня — Я бегу за ними — Тристесса на меня серьезно смотрит: «Я иду к Индио для чтобы укол», и тем самым, тем нормальным самым она это всегда говорит, словно бы (наверное, я врун, берегись!), словно бы не шутит и на самом деле хочет ужалиться –
А я ей говорил: «Хочу спать, где ты сегодня спишь», но фиг там влезу я к Индио или даже она, его жена ее терпеть не может — Они идут величественно, я величественно колеблюсь, с величественной трусостью, боясь баб из кухни, которые отказали Тристессе от дома (за то, что поразбивала все в своих дурцефальных приходах) и превыше прочего воспретили ей даже проходить через их кухню (единственный ход в мою комнату), вверх по узким вьющимся железным ступенькам в слоновокостную башню, что дрожат и трясутся –
«Они тебя нипочем не впустят! — орет Бык из дверей. — Пусть идут!»
Одна квартирохозяйка — на тротуаре, мне слишком стыдно и пьяно смотреть ей в глаза –
«Но я им скажу, что она умирает!»
«Сюда заходи! Сюда!» — орет Бык. Я поворачиваюсь, они сели на первый же автобус на углу, ее больше нет –
Либо она умрет у меня на руках, либо я об этом услышу –
Что за саван стал причиной, отчего тьма и небеса смешались прийти и возложить мантию печали на души Быка, Эль-Индио и моей, кто все втроем ее любят и плачут в наших мыслях, и знают, что она умрет — Трое мужчин, из трех разных наций, желтым утром черных шалей, что за ангелическая демоническая сила это измыслила? — Чему — случиться случится?
Ночью свисточки мексиканских легавых дуют, мол, все хорошо, а все отнюдь не хорошо, все трагично — не знаю, что и сказать.
Жду лишь снова ее увидеть –
И лишь в прошлом году она стояла у меня в комнате и говорила: «Друг лучше песо, который дает тебе в постели», когда все еще все равно верила, что мы сведем наши измученные животы вместе и избавимся хоть от какой-то боли — Теперь же слишком поздно, слишком –
У себя в комнате ночью, дверь открыта, я смотрю, увидеть, как она войдет, как будто сумела проникнуть через эту кухню баб — А мне ее искать на Воровском рынке Мехико, вот что, видать, придется мне делать –
Врун! Врун! Я вру!
И, предположим, я пойду ее искать, а она снова захочет ударить меня по голове, я знаю, это не она, а дурцефалы, но куда мне ее взять, и что решит, если с ней спать? Мягчайший поцелуй бледно-розовейших губ я же получил, на улице, еще один такой, и мне конец –
Стихи мои украли, деньги украли, моя Тристесса умирает, мексиканские автобусы пытаются меня сбить, зернь в небе, фу, мне и присниться никогда не могло, что все будет так плохо –
И она ненавидит меня — Зачем она меня ненавидит?
Потому что я такой умный.
«Как пить дать, вот как ты тут сидишь, — твердит Бык с самого утра, — Тристесса вернется, постучится в это окошко тринадцатого за деньгами для своего сбытчика» –
Он хочет, чтобы она вернулась –
Приходит Эль-Индио, в черной шляпе, печальный, мужественный, по-майянски строгий, озабоченный. «Где Тристесса?» — спрашиваю я; он говорит, разведя руки: «Я не знаю».
Кровь ее у меня на штанах, как моя совесть.
Но приходит она раньше чем мы ожидали, ночью 9-го — В самый раз, когда мы там сидим, о ней разговариваем — Постукивает в окно, но не только, просовывает чокнутую смуглую руку в старую дыру (где Эль-Индио месяц назад пробил кулаком в ярости от беззаразности), она хватает громадные розовые шторы, которые Бык торчково-мудро вешает с потолка до подоконника, она дрожит и трясет их, и отметает их в сторону, и заглядывает внутрь, и словно бы поглядеть, не ныкаем ли мы от нее морфиевые вмазки — Первым она видит мое улыбающееся повернутое лицо — Должно быть, противно ей от этого стало адски. «Быг — Быг».
Бык поспешно одевается, выйти и поговорить с ней в баре через дорогу, в дом ей нельзя.
«Ай, да пусти ты ее».
«Не могу».
Выходим оба, я первым, пока он запирает, и там сталкиваюсь лицом к лицу с моей «большой любовью» на тротуаре в сумрачных вечерних огнях, я могу только пошоркать немного ногами и подождать в очереди времени. «Как ты?» — говорю я впрямь.
«Ничо».
Левая сторона ее лица сплошь одна большая грязная повязка с черной запекшейся кровью, она ее прячет под черным головным платком, держит его намотанным.