Осенний бал - Унт Мати Аугустович. Страница 30
Я закрыл за ним дверь, вернулся к будням. Помог жене убрать квартиру, выбить ковры. И тогда вспомнил о просьбе Иллимара. Конечно, надо что-то делать, что из того, что это бессмысленно. Долг есть долг. Надел пальто и вышел. Уже совсем рассвело, метель утихла. Пошел той же дорогой, что ночью. Я не знал, застану ли Феликса дома. Позвонив, ждал какое-то время, пока откроют. Феликс был заспанный. Увидев меня, он извинился и пригласил в комнату. Окна были настежь открыты, но все равно пахло горелым. Комната тем не менее была прибрана. Я уже было раскрыл рот, чтобы приступить к разговору, но Феликс снова извинился и вышел. Я ждал и не знал, что же мне говорить. Примерно через десять минут вернулся Феликс, совершенно одетый и корректный. Только темные круги под глазами на его бледном, белом, как его рубашка, лице говорили о бессонной и трудной ночи. Он предложил мне сесть на единственный в комнате стул, тот самый, на котором вчера сидела Аста, сам остался стоять у белой стены и сказал: я вас слушаю. Я рассказал об утреннем визите Иллимара, но, рассказав о нем, не знал, о чем мне просить. Наконец сказал: вы не могли бы что-нибудь сделать? Что? — спросил Феликс. Почему? Чтобы так не пошло дальше. Что не пошло? Их брак. Об этом я ничего не знаю, сказал Феликс. Вы что же, считаете меня каким-то брачным маклером? Но ваш метод, упрашивал я. Какой метод? — спросил Феликс. Тот, что вы хотите ликвидировать рамки между жизнью и театром, что вы играете людьми и пытаетесь за счет их личной жизни делать искусство, что вы гнусно и аморально вторгаетесь в самые интимнейшие уголки души другого человека, рассвирепел я. Феликс усмехнулся. Я знаю эти теории, ваш друг без конца их твердит. Оставьте меня в покое, потому что я делаю только искусство, частная жизнь меня не интересует! А высокая эмоциональная температура, которой вы добиваетесь? По-вашему, я должен добиваться низкой температуры? — задал Феликс встречный вопрос. Он смотрел на меня с презрением. Затем вроде бы смягчился и улыбнулся. Разве я виноват, что ваши друзья не выдерживают искусства? Разве я должен отвечать, если человек для искусства еще не созрел? Или женщина? Или народ? Он выжидающе смотрел мне в глаза. И кроме того, каждый человек волен сам выбирать свою судьбу. Я понял, что аудиенция окончена. Когда я выходил, мой взгляд упал на распятие и пустые бутылки. В дверях Феликс церемонно поклонился. Художник не знает жалости, и к нему тоже нельзя испытывать жалость, сказал он со смехом и закрыл дверь.
Я сделал все, что мог. Душу каким-то образом успокоил, но весь день не мог ни на чем сконцентрироваться. Пошел в город, потом сходил в магазин, вернулся. Вечером смотрел телевизор и читал. Почему-то стал читать жене из конца первого тома «Волшебной горы» Томаса Манна экзальтированное признание Ганса Касторпа мадам Шоша.
Он открыл глаза, только когда сказал все это; откинув голову, простирая руки, в которых держал серебряный карандашик, он все еще стоял на коленях, трепеща и содрогаясь. Она сказала:
— Ты действительно поклонник, который умеет домогаться с какой-то особенной глубиной, как настоящий немец.
И она надела на него бумажный колпак.
— Прощайте, принц Карнавал! Сегодня у вас резко поднимется температурная кривая, предсказываю вам![2]
VIII
На следующий день к вечеру я знал все в точности.
В ту ночь, которой закончилась предыдущая глава, Феликс устроил большой happening, целью которого было временно разрушить рамки репетиционного зала. Точнее говоря, зал объявили раем, а весь остальной мир — не-раем. Адам и Ева должны были покинуть рай, пойти в город и там спрятаться. Пространство игры ограничили прилегающим к театру кварталом. Через пять минут после ухода Адама и Евы вся остальная группа должна была устремиться на поиски, отыскать их и доставить обратно в рай. Аста и Ханнес ушли, и по прошествии назначенного срока вся труппа вышла на улицу, а Феликс остался ждать в зале. Иллимар пошел вместе со всеми. Была оттепель, дул сильный и влажный ветер. Он разносил над кварталом душераздирающие крики преследователей. Выбора особого не было: небольшой парк и три-четыре трехэтажных панельных дома. Труппа нашла себе веселое занятие — стали ходить по квартирам и спрашивать про Адама и Еву, извините, мол, они не здесь? Кое-где отвечали руганью, в других местах утвердительно, подразумевая свою собственную семью. Никто не обращал на Иллимара внимания. Но и он искал Адама и Еву. Его взгляд был точней, чем у других. Тихо и целеустремленно он поднялся по какой-то лестнице наверх, так же тихо открыл ведущий на крышу люк, и вот он уже стоял высоко на ветру над не-раем. Скоро он увидел целующихся Адама и Еву, вкусивших плода с древа познания добра и зла. Говорили, что Иллимар, не говоря ни слова, бросился на Ханнеса. Тот защищался. Испуганная и оцепеневшая Аста наблюдала, как они неуклюже дерутся на плоской крыше, как, сделав неосторожный шаг, Ханнес оказался на краю крыши и как он упал вниз с высоты третьего этажа. Что-то спасло Адаму жизнь, то ли сугроб, то ли просто счастливый случай, но жив он остался, сломав, правда, обе ноги.
Итак, я услышал об этом в тот же вечер, когда Ханнес уже был в больнице с наложенными шинами, а Иллимар — в камере предварительного заключения.
С этого момента моя история утрачивает напряженность и драматизм. Все последующее было лишь следствием. Происшедшее квалифицировали как поступок, совершенный в состоянии сильного душевного возбуждения, однако отягчающим обстоятельством оказалось заявление Асты, что Иллимар якобы уже утром объявил, что убьет Ханнеса. Было установлено также, что Иллимар уже раньше знал об измене, так что утреннее признание Асты не могло оказаться для него новостью. Ханнес высокомерно заявил, что они с Астой пять дней назад заявили Иллимару, что хотят жить вместе, и что Иллимар на это реагировал презрительно и довольно равнодушно. Это было для меня новостью, это Иллимар от меня скрыл, либо же я его неправильно понял. Осматривал Иллимара и судебный психиатр, который установил, что Иллимар в известной мере натура истеричная, реакции его не совсем адекватны, а эмоции неустойчивы и поверхностны, но тем не менее он полностью отвечает за свои поступки и в судебно-психиатрическом смысле является совершенно здоровым. Мы надеялись, что суд ограничится исправительными работами, но атмосфера в зале суда с самого начала предвещала худшее, Иллимара приговорили к году лишения свободы (ст. 109, часть 2).
Сейчас Иллимар в тюрьме. Ханнес уже ходит с палкой. Феликс приступил к новой постановке, она уже готова, я ее видел. Она сделана на основе японских сказок, там играют полутона, отрывочные, сказанные как бы нечаянно слова, тончайшие цветовые оттенки. Тема спектакля, на мой взгляд, — течение времени, чистое время как таковое. Люди на сцене — как бумажные силуэты, какие-то бестелесные, исполненные хрупкой духовности. Накануне премьеры Феликс дал интервью, где он выражается весьма изысканно, но из которого можно вычитать, что страсти и всяческие эксцессы он считает выдумкой европоцентристской культуры новейшего времени и сравнивает это со слепцами, которые за оградой блуждают в зарослях крапивы. Мой идеал — белая ровная снежная равнина под солнцем, заявил Феликс. И еще в интервью загадочно говорилось, что благодаря разным субъективным и объективным обстоятельствам у Феликса теперь есть наконец возможность ставить то, что он сам хочет.
Я дал Иллимару прочитать рукопись этой книги. Он ответил из тюрьмы, что, на его взгляд, все верно и я спокойно могу отдать рукопись в печать. Единственным его пожеланием было поместить в конце произведения известную фразу Антонена Арто: «Небеса еще могут упасть нам на голову. Театр создан для того, чтобы в первую очередь объяснить нам именно это». Я привожу эту фразу, но не в самом конце, и еще добавлю, что небо Иллимара действительно обрушилось, но театру-то что от этого? Послал рукопись также Феликсу, Асте и Ханнесу. Аста не ответила. Феликс прислал напечатанную на машинке лаконичную, слегка ироническую благодарность за доставленные чтением переживания. Ханнес же прислал ругательное письмо, в котором спрашивал, не могу ли я зарабатывать деньги на чем-нибудь другом, но добавлял, что ничего не может поделать, раз я вознамерился всю эту чепуху отдать в печать. Я и отдал ее в печать. Иначе я никак не мог выразить свое чувство благодарности к Иллимару, который в конце концов был тем человеком, кто научил меня ходить в театр, а может быть, и любить театр, и эта любовь стала для меня обязанностью и наслаждением.