Осенний бал - Унт Мати Аугустович. Страница 29
Вечером позвонил Иллимар и позвал меня в гости к Феликсу. Я колебался, но он сказал, чтобы я не стеснялся, просто небольшая встреча. Я обещал прийти, но завозился с делами и успел только к десяти. Жена тоже очень хотела пойти, но меня почему-то это пугало. Я сказал, что приглашают не в гости, а просто надо кое-что обсудить в дружеском кругу. Слегка обидевшись, моя милая супруга осталась дома, а я поспешил сквозь метель на гору, где, как мне сказали, жил Феликс. Колючий снег обжигал щеки, из глаз катились слезы, мне стало казаться, что обратного пути мне уже, наверно, не будет. Эта мысль так меня напугала, что я остановился, спрятался от снега под какую-то арку, закрыл глаза и попытался обдумать свое состояние. Неужели это на самом деле выбор? — спросил я себя. Считай себя просто любопытным, как всегда считал, и гляди со своей башни, как тебя когда-то давно ругал Иллимар. Будь лишь прохожим, и тогда тебя минует опасность. Теперь задним числом понимаю, что это торчанье там под аркой было одним из самых ужасных моментов слабости в моей жизни. Как мог я так запутаться, как был жалок! Неужто мне на самом деле померещился какой-то выбор? Какой? До сих пор не решаюсь обдумать все это до конца и оставляю, торжественно выражаясь, на суд потомков. Но все же я как-то совладал с собой и отправился дальше на гору.
У Феликса были Иллимар с Астой и еще три-четыре актера, в том числе Ханнес. На первых порах я забился в угол и стал разглядывать комнату. Вся комната была белая. На стене передо мной висело большое распятие, ногами вверх, в углу высокая книжная полка, посреди комнаты нетесаный стол, на столе медные кружки с вином. Среди кружек горела большая свеча. Феликс был в бордовом халате (или пижаме, могу ошибиться). С изумлением я увидел у Иллимара на голове терновый венец из золоченого картона. Он был без пиджака, галстук распущен, кажется, уже к моему приходу пьян. Забыл сказать, что все сидели на полу, потому что в комнате был один-единственный стул, огромный, как трон, и на нем сидела Аста, единственная женщина в этой компании.
Не буду подробно описывать этот поначалу довольно вялый и тягучий вечор, где актеры обсуждали конкретные театральные дела, которых я не понимал и потому, видимо, не запомнил. Помню только, что винных бутылок была целая гора и что Феликс не произносил почти ни слова. Не отрицаю, я и сам скоро напился и не помню, что говорил. Но после полуночи стало твориться что-то непонятное. Иллимар, кажется, уже несколько часов с какой-то стати тихо истязал Асту, раньше я этого просто не заметил. Все это мы увидели лишь тогда, когда Аста расплакалась. Она утирала слезы, как ребенок, измазала все лицо тушью, сидела на своем троне и плакала. Все это время громко играла музыка, на мой взгляд Бетховен, но я могу и ошибиться. Сквозь густые, спирающие дыхание клубы дыма я неясно различил (свеча тоже догорела), что Иллимар раздевается, — не совсем догола, он снял только верхнюю одежду. Он свалил одежду на стол, накомкал бумаги, выдрал из книг несколько страниц, сунул под одежду, потом чиркнул спичкой и стал жечь свое одеяние. Аста издевалась над ним сквозь слезы. Это мое самосожжение, закричал Иллимар и бросился перед тлеющей и чадящей грудой одежды на колени, сожгу сперва себя, а потом и ваш театр! Театр в тысяче аспектов можно рассматривать! В сатанинском, божественном, в аспекте Гротовского, в моем тоже! Сжечь театр! Тогда поднялся Феликс, с застывшим лицом направился к проигрывателю, выключил музыку, зажег в комнате яркий свет и в наступившей тишине сказал почему-то по-английски: readiness is all. Иллимар все еще торчал на коленях перед своим полусгоревшим гардеробом. Аста вдруг встала и быстро ушла. Не знаю, заметил ли это Иллимар или не хотел замечать. Затем ушел Ханнес. Остальные были всем этим слегка ошарашены и быстро протрезвели. Феликс впервые обратил взор в мою сторону, в первый раз посмотрел прямо на меня. Вы знаете, где он живет? Да, ответил я. Отведите его домой, прошу вас. Да, но в таком виде? Понимаю, кивнул Феликс, подошел к шкафу, достал свои летние брюки и бросил их на пол перед Иллимаром. Надень, сказал он. Иллимар поднял лицо. Глаза у него были совершенно сухи, хотя я думал, что он плачет. Конечно, сказал он, поднялся и надел брюки. Я помог ему надеть пальто. Идите, вон там можно взять такси, показал Феликс и распахнул дверь. Инстинктивно я понял, что про Асту лучше не спрашивать. Мы спустились по лестнице, как будто ничего не произошло. Я не выпачкался сажей? — спросил Иллимар. Нет, оглядел я его, нет. Так, тихо и спокойно, дошли мы до дома. Он повалился в кресло. Я решил пока остаться с ним. Ох и устал я, сказал он, ох и устал от всего этого. Конечно, ответил я без всякой иронии, ты будешь спать или мне посидеть немного? Конечно, сиди, мне хорошо, когда ты сидишь. Я так и сделал. Будто по безмолвному соглашению, о театре мы не говорили, а о чем, кроме театра, нам было говорить, все и так было ясно. Как бы между прочим я сказал, что поскольку Иллимар — Козерог, он должен иметь в виду соответствующее место из книги сэра Фрэнсиса Квеллинджера «А Survey of Astrology» (London and New York, 1964), где говорится, что, характеризуя в целом людей, родившихся под созвездием Козерога, решающим следует считать далеко простирающийся, разработанный до деталей самоанализ; несмотря на обстоятельность, натуры это чувствительные, субтильно нервные, склонные излишне драматизировать человеческие взаимоотношения. Такая мысленная драматизация отношений для Козерога отнюдь не игра, это существенная черта его естественных наклонностей. Говоря это, я взглянул на часы и понял, что Аста в эту ночь домой не придет. Явно понимал это и Иллимар, об Асте он и словом не обмолвился. Мой взгляд скользил по стенам, видывавшим не одну частную жизнь, может быть, даже нескольких поколений. Видел безделушки, аккуратно и продуманно расставленные, а теперь бессмысленные, потому что ничего больше не украшали, ничему не служили приправой. В четыре я ушел. В дверях Иллимар сказал: всю вину я хотел бы взять на себя. Когда он говорил эту непонятную фразу, губы его задрожали, и я понял, что долго удерживаемый истерический припадок близок и избежать его можно только немедленным уходом. И я тут же ушел.
Дома я сказал жене, что был у Иллимара и что дела его плохи, но в подробности вдаваться не стал. Я заснул мертвым сном. Разбудил меня резкий звонок в дверь. Было уже одиннадцать утра. Я встал, открыл дверь и впустил смущенно улыбающегося Иллимара. Извини, что так рано, сказал он. Я отвел его на кухню, спросил, хочет ли кофе, а когда он сказал, что хочет, поставил воду и пошел в спальню предупредить жену. Я вкратце рассказал ей обо всем и сказал, что пусть лучше побудет в постели и на кухню не выходит. Когда я вернулся, вода уже кипела. От Иллимара я не ждал никаких рассказов, все было ясно и так. Но ему, видимо, надо было рассказать, спросить, в чем-то себя убедить. Пиджак у него был в сигаретном пепле, руки дрожали. Эти ужасные ночи, когда рушатся так называемые браки, — может ли посторонний вообще представить себе, что это такое? Человек и человек, два высших животных, как мучительно кончается ваш общий путь! Он спросил: скажи, скажи мне… Я пожал плечами, откуда мне знать, будет ли все по-прежнему? Он пришел сюда через ночной город, пешком, когда услышал правду от самой Асты, пришел ко мне. Но я молчал. В кухне у меня была капля водки, я предложил ее ему. Он покраснел, но язык у него развязался, и я услышал отвратительные детали, интимные подробности, о каких мне не надо было знать. Я кивал, но не искренне, я не хотел слушать, а все же слушал. Если человек рассказывает что-то очень интимное и спрашивает: понимаешь? — ясно, что ты ничего не понимаешь. Потом он допил водку, выпил кофе и стал просить, чтобы я ему как-то помог. Понимаю, конечно, просьба сопливая, но посмотри, я вне себя, не отдаю себе отчета, потому и прошу, чтобы ты помог. Не буду тебе советовать, как мне помогать, да я и не знаю, как, ты, может, сам знаешь, как мне помочь, но если знаешь, не говори ничего, а помоги. Это были слова утопающего, но и мольба друга, то и другое вместе. Ох, как он опустился, как безнадежно глядел! Теперь, задним числом, думаю, что вообще в этом рассказе я был к нему в какой-то мере несправедлив, все прошлое видел в свете конца, одним словом, пытался быть писателем, который ведет своего героя к неизбежному концу, отчего и происходит этот оптический обман, когда, оглядываясь назад, я подчеркиваю прежде всего то, что, согласно моей версии, версии беспомощного человека, и вело его к концу. На самом деле все было иначе, все было сложнее и человечнее. Неожиданно мне вспомнилась моя безнадежная юношеская любовь в девятом классе. Я вспомнил, как Иллимар всегда был рядом, как пытался развеять мои печали шутками и учил, как вести себя на празднике по отношению к сопернику, как играл роль посредника и носил девочке письма, как даже пошел со мной гулять к девочке под окно, чтобы мне одному не было стыдно. И еще вспомнилось наше с ним путешествие на лодке, когда я быстро устал и начал хныкать, в то время как Иллимар, который был физически слабее меня, весь насквозь промокший от дождя, поддерживал мне настроение, может быть, пошлыми, но добрыми шутками. И наконец мне вспомнилось, что он хотел стать биологом. Все его дневники погоды, бактерии, электрические рыбы, мимозы и аксолотли! Его походы на озера! Его детский гербарий в старых канцелярских книгах и его новые, брошенные на половине гербарии на белых чистых листах картона! От нонвербальных животных, рыб и растений его путь прямиком и с грохотом вел к нонвербальному театру и нонвербальной культуре. Но заблуждения всегда человечны — это выражение не содержит ни осуждения, ни извинения. Иллимар встал и сказал: ну, я пойду. Я посчитал, что он успокоился, и проводил его, посоветовав погулять и подумать. Сказал ему, чтобы он ехал домой в деревню и там занялся работой. Все пройдет, добавил я пустое, но, на мой взгляд, правильное утешение. И что тебе дался этот театр? — спросил я напоследок. Потому что он двойник космоса, ответил он с порога.