Осенний бал - Унт Мати Аугустович. Страница 27
Тогда же появились и некоторые новые идеи о назначении театра. Связаны они были с аналитической психологией Карла Густава Юнга. По Юнгу, человеческое сознание состоит из следующих областей: Маска (Persona), Самость (das Selbst), распадающаяся на сознательные Я и Душу (Anima); ниже идет личное бессознательное и еще ниже — коллективное бессознательное. Persona — это внешнее поведение, на этом уровне люди ежедневно общаются друг с другом, это возникшая в результате социальной необходимости маска, причем этих масок может быть несколько: для одного — одна, для другого — другая, у себя дома — третья. Возникла идея, что в театре эту маску надо сорвать, стать самим собой, стать таким, каков ты есть на самом деле. Это должно помочь человеку научиться распознавать свою истинную сущность. Не правда ли, здесь содержится интересный парадокс: понятие persona (Маска) само восходит к античному театру, где носили маски; теперь же именно театр признается тем местом, где срываются все маски, все до последней. Из храма маски театр должен стать храмом антимаски. Как дилетант и человек посторонний, я не могу, конечно, сказать по этому поводу что-либо окончательное. Однако я не утаил от Иллимара сомнения, что вряд ли все мировые общественные, моральные, педагогические и прочие инстанции вдруг стали столь беспомощны, что остается взвалить на театр всю миссию переустройства мира. Иллимар не спорил, но заметил с неожиданной трезвостью, что довольно многих эта идея все еще касается, людей театра и еще примерно один процент населения — тех, кто наблюдает плоды этой работы. Я был несколько удивлен таким скепсисом по отношению к собственной работе и стал возражать: кто может математически точно измерить влияние искусства — один зритель, понимающий суть дела, может стоить и десяти, и двадцати прочих! Труппа Феликса была занята в то время постановкой истории Адама и Евы. В тот вечер мы так и расстались, я не понял неожиданного скепсиса Иллимара. Скорее всего он был случаен, возник вследствие плохого настроения, потому что при следующих встречах он опять только и твердил, что о коллективном бессознательном и освобождении от масок. Высказал он и новую мысль — о прославлении женственности. Он говорил, что женщина значительно естественнее мужчины, она ближе к природе, к животному миру, более инстинктивное существо, нежели мужчина, что женщина уравновешивает рациональную мужскую сущность; мужчина все время к чему-то готовится, а женщина просто существует. Я привел ему доводы (Hampson и др.), что не существует врожденной мужской и женской психологии, но он счел все это дешевым биологизмом и продолжал восхвалять женщину. Мне, как мужчине, мужчина скучен, сказал он. Искусство — это тоже женщина, в любом настоящем произведении искусства есть что-то женственное, сказал он, потому что настоящее произведение искусства рождается как бы из самого себя. Этой своей женственностью он опровергал все понятие культуры. Культура — дело мужчин, она отнимает у них все время и оттесняет женщину на задний план, делает ее враждебной культуре, утверждал Фрейд. Иллимар много еще говорил о женщине и, конечно, о понятии anima как извечном женском образе, живущем в душе мужчины. Еще он сказал, что уже месяц как потерял паспорт, уже не надеялся его найти, хотел обойтись так, без паспорта. Но однажды вечером пришел домой и обнаружил сидевшую в кухне вместе с Астой какую-то грязную старуху, которая сказала, что нашла его паспорт на свалке, и, действительно, вынула паспорт и запросила за него скромное вознаграждение. Паспорт был разбухший, неприглядный и грязный, как и эта старуха со свалки. Иллимар, по его словам, разозлился и отказался платить вознаграждение, сунул паспорт старухе в руку и вытолкнул ее за дверь. На следующий день он нашел паспорт в почтовом ящике. Представляешь, эта старуха все-таки принесла паспорт, и без денег! — заорал Иллимар и пригласил меня в бар выпить коньяку. Но и там он долго не мог успокоиться, что старуха со свалки оказалась такая благородная и принесла ему паспорт домой без всяких денег. Такая аффектация с его стороны мне не понравилась. К счастью, и ему скоро этот разговор надоел. Выпив пару рюмок, Иллимар сообщил: бесследно исчез Теннесси Уильямс, он оставил брату письмо, где объяснял свой поступок тем, что опасается за свою жизнь. Иллимар ушел домой. Паспорт снова был при нем, и я был уверен, что этот Теннесси Уильямс тоже скоро объявится.
А чем занимался, чем в это время жил наш маленький городок? Задним числом это трудно установить, но мне кажется, что в головах у людей было тогда то же самое, что и сейчас. В конце концов это был всего лишь маленький северный городок, замкнутый в себе, избавленный от больших забот, где люди и не помышляли заниматься вопросами, которых они не могли разрешить. Под серым небом тянулись вереницы машин, люди ходили на работу и в магазины, ссорились, снова мирились, а по вечерам смотрели телевизор, который не отличали от кино, потому что даже синхронные репортажи о важнейших событиях дня и больших войнах были поставлены точно так же, как важнейшие события и большие войны в игровых фильмах. Обо всем, что произошло в мире, они узнавали в тот же вечер, но не могли или не желали что-либо делать с этими сведениями. Им было известно, что произошло у соседа, и им было известно, что произошло на Мадагаскаре, в обоих случаях это было для них безнадежно много. Они привыкли вставать по утрам и вечером ложиться спать, и никто бы не понял, с какой стати им делать наоборот, в том числе и я. Треть суток они спали, и я тоже спал, ибо иначе и я бы не смог. В городе у них были определенные маршруты, определенные знакомые, номера телефонов, как и у меня. В обед они ели калорийную пищу, состоявшую из куска мяса, положенного на одну половину тарелки, и нескольких картофелин, положенных на другую половину тарелки, все это полито приправой. И все, в том числе и я, понимали, что ничего бы не изменилось, если бы пища была положена на тарелку по-другому. У всех были свои воспоминания, как и у меня, и все так же мало разбойничали и хулиганили, как и я. Это был мой город, и хотя я терпеть его не мог, у меня не было возможности выбрать какой-то другой. И все были довольны своим городом и своей жизнью, как и я, и всем, как и мне, порой приходили в голову мысли о переменах, о лучшей жизни, о другой работе, о новой любви и более приятном климате, о привидениях, о полете на другие небесные тела, о смерти, о боге, о свете, войне, о мире. В то время я был серьезно увлечен параллелью с пчелиным ульем: как известно, пчелиный рой — это большая мыслящая система, вроде большого мозга, клетки которого — это отдельные пчелы (сравнение, конечно, упрощенное), и я был уверен, что город, как целостная единица, мыслит, что у него есть свои думы, которые остаются неведомыми отдельным жителям. Я учился на пятом курсе, через полгода предстояло окончание. Все говорило о том, что я останусь в аспирантуре, и точно: теперь, когда я пишу эти строки, я уже кандидат филологических наук. (Отдавая себе ясный отчет в том, какой пустяк эта научная степень, и еще более — в собственной никчемности, я не стану здесь демонстрировать плоды этой напряженной, но нудной работы, как пример делового, приличествующего мужчине продвижения по служебной лестнице. Только сейчас я понял, как я был глуп. Конечно, я предвидел, что такой час наступит, — все это слишком банально, чтобы кого-то удивить). Но меня пугала мысль, что я могу умереть, прежде чем пойму, что здесь происходит на самом деле. Потенциально ведь я способен понять, не дан же мне интеллект лишь для того, чтобы увеличивать мои страдания. А что делают мои братья в других городах мира? Как они приходят к постижению своего бога, своего пчелиного бога?
Спустя две недели в городе распространился странный слух. Чтобы пояснить, в чем суть дела, придется начать издалека. Два года назад умер поэт, тот самый, за которым мы следили в свое время летней ночью. Уже тогда, когда мы услышали его разговор через открытое окно, он носил на себе печать смерти. После него осталось несколько сот страниц стихов, которых он при жизни не публиковал, потому что человек он был надоедливый, вздорный, слишком болтливый и часто навеселе. Нашлись люди, увидевшие в его стихах сплошной хаос и нигилизм. Были и такие, кому они казались гениальными, но именно это их и пугало, потому что они знали, что в нашей маленькой стране гениев быть не должно. На мой взгляд, это была настоящая поэзия, существование ее никак нельзя было ставить под сомнение, как нельзя сомневаться в существовании других свободных территорий в мире, ну хотя бы в том, что броненосец «Потемкин» в течение четырнадцати дней был единственной свободной территорией во всем мире. Поэта похоронили, и его жена с двумя малолетними детьми переехала в другой город. Прошлым летом мне случилось побывать на его могиле, я ее едва нашел: холмик обвалился и весь зарос травой. Теперь же по городу пронесся слух, что ассистент режиссера Иллимар Коонен на свои деньги заказал поэту памятник из черного мрамора. Не знаю точно, сколько он стоит, но думаю, много, и только тогда я понял, почему квартирка Иллимара так скромно и дешево обставлена. Он и Аста получали в месяц меньше ста рублей — сколько же Иллимар должен был откладывать ежемесячно? И на что? Почему он не рассказал об этом другим, мне хотя бы или тому пожарному? Был ли это красивый жест? Вряд ли, таких дорогих жестов в наше время не делают. Значит, у него была внутренняя потребность. Смешно, но у меня даже желания не возникло спросить у него о мотивах. Я чувствовал, что дело это сугубо личное. И не его вина, что многие в наше чуждое патетике время сочли его поступок эпатирующим. Даже маэстро, учившийся в Париже у Шарля Дюллена, был напуган и вызвал Иллимара, прежде всего из осторожности, как руководитель театра, — не стоит ли за всем этим какой-нибудь мальчишеской подоплеки? С личностью поэта все эти обстоятельства связаны не были, вопрос опубликования его стихов был эстетический, а не политический (это подтверждается и тем, что сейчас, когда я пишу эту историю, у меня на полке поблизости стоит толстый сероватый томик с именем поэта на обложке). Я только попросил, чтобы Иллимар отвел меня посмотреть надгробье. Могила была в дальнем углу кладбища, в укромном месте, под большим кустом. На полированной плите был высечен таинственный стих поэта: «Скажи мне, кто ты есть, и я скажу тебе, кто ты есть». Мы стояли на свежем снегу возле искусственного, вырванного из контекста символа когда-то прожитой жизни. Иллимар вынул из кармана четвертинку, мы отпили по глотку, а остальное вылили в снег на подножье могилы. Он бы от этого не отказался, сказал я. Над головой по голым кустам прошел порыв ветра. Я вздрогнул. Почудилось, будто за спиной прошла мимо сама смерть. Поезд, это воющее чудище с железным криком и горящим драконьим глазом, прошел позади изгороди, согнав с нас оцепенение. Мы двинулись домой.