Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 35

Но, очевидно, это все же не соответствует действительности, даже для Адониса жизнь — не сплошной театр. Тем не менее нельзя не признать, что дела у него идут лучше, чем у других, хотя и непонятно почему, во всяком случае, я этого объяснить не могу. Я вижу, как он каждое утро проезжает мимо бесконечных рядов безработных, которые собираются перед верфью в ожидании каких-нибудь аварийных работ, — представьте, ждут все утро, чтобы им разрешили выжигать заклепки, а он проезжает мимо толпы протестующих рабочих, которые постепенно подталкивают Данию к новым временам. Он не страдает от жары летом, он одет в теплую шерстяную одежду зимой, и сидя на козлах, он здоровается с мужчинами, машет рукой девушкам, разговаривает с лошадьми и всем своим видом излучает спокойствие.

Адонис ни разу не участвовал в драке, с ним никогда ничего не приключалось на дороге, он так и не вступил в профсоюз, и они с Анной никогда не ссорились. Всякий раз Адонис каким-то удивительным образом оказывается вне происходящего, он не начальник и не подчиненный, всякий раз, когда вокруг него сгущаются тучи, он поворачивается к ним спиной и идет туда, где светит солнце; жизнь его, словно мечта, мечта о человеке, который парит над всеми остальными, и мечта эта — часть правды. Но при этом я нисколько не сомневаюсь в том, что парение это не обходится ему даром, оно имеет свою цену. Не могу привести никаких тому доказательств, но я совершенно уверен в том, что Адонис не случайно поворачивался спиной ко всем неприятностям и бежал от них — это было повторением вечного бегства его родителей. В эти годы Адонис представляется мне человеком, который все время вынужден делать очень большие шаги, потому что ему приходится перешагивать через бездну, но при этом похоже, что такая манера ходьбы не особенно его утруждает. Подозреваю, что по большей части он ходит полуприкрыв или вовсе закрыв глаза, да, он, конечно, Аладдин, но при этом слепой, и такое сочетание не может не вызывать тревоги — слепой Аладдин, улыбающийся миру, которого он почти не видит.

Все это ясно продемонстрировало одно происшествие. Однажды ярким солнечным днем молодая женщина с миндалевидными голубыми глазами бросила большой апельсин сидящему на козлах Адонису. Он, конечно же, схватил фрукт, зависший в воздухе, словно большое оранжевое солнце, и когда гнилой апельсин лопнул у него в руках, как мыльный пузырь, он узнал женщину. Она жила в том же доме и была замужем за синдикалистом и политическим агитатором. Однажды она попыталась уговорить Адониса вступить в профсоюз, после чего он стал ее избегать, потому что не хотел обижать ни своих работодателей, ни ее и потому что на него произвели сильное впечатление три черепа, прибитые к стене в ее квартире. Она сказала, что это черепа трех последних полицейских, которые пытались проникнуть в их дом, чтобы арестовать одну из проституток. Теперь он встречается с ее насмешливым взглядом в толпе, но не сердится, не вскакивает с козел и не кричит ей вслед, он просто слегка поворачивается, изгибается, как будто собирается увернуться от чего-то или втиснуться в какой-то узкий проем, при этом по лицу его пробегает легкая судорога, и он тут же все забывает. Женщина остается далеко позади — копыта лошадей совсем недавно заливали свежей смолой. Адонис снова улыбается, и остается лишь одна неприятность, одна мелкая деталь, а именно неприятный запах гнилого фрукта.

Анна и Адонис дали дочери имя Мария. Первые годы жизни ребенка проходили на фоне ритмично сменяющихся светлых дней и кромешных ночей, так как в их квартале искусственное ночное освещение — отсветы богатых магазинов столицы — погасло из-за необходимости экономить газ. Взрослая Мария прекрасно знала, почему ее детство прошло в такой тьме. Ей все когда-то объяснила Анна, она рассказала дочери, что ограничения были последствием мировой войны, о которой она, похоже, знала все, при том что не читала газет и никогда не уходила далеко от дома. Адонис избегал новостей, потому что они почти всегда либо оказывались плохими, либо вызывали у него внутреннее негодование, но за мягкой сдержанностью Анны таилось огромное любопытство, и именно оно влекло ее к странствиям по их огромному дому. Вот почему ее, как и мать Адониса Принцессу и Амалию из Рудкёпинга, я отношу к числу тех женщин, в натуре которых кроется тяга к бродяжничеству, и поэтому утверждение, что в истории Дании к путешествиям были склонны только мужчины, представляется мне совершенно ошибочным.

Спокойное и защищенное существование для Марии закончилось однажды воскресным утром. Анна задумчиво поливала цветок на окне из бутылки из-под портвейна, и вдруг откуда-то до нее донеслась песня, которой, как ей показалось, она никогда прежде не слышала. В первой строке пелось о Таити, но только когда она услышала следующую строчку, она поняла, что поет она сама. Потом она увидела, что цветок на подоконнике — это орхидея, и, обернувшись, впервые заметила, что на стене висит изображение вулканов Азорских островов, а в шкафу стоят книги о путешествиях Амундсена и Хёга, и замерла на месте. Мария видела все это из кроватки, и это стало ее первым воспоминанием о матери: Анна в растерянности оглядывается, пораженная какой-то мыслью.

До этого мгновения Анна была наблюдателем. Она бродила по огромному дому, не проявляя ничего, кроме любопытства, не чуждого и мне, когда речь заходит об этом месте, которое на самом деле представляет собой вселенную, где, если внимательно присмотреться, можно найти все, все без исключения, сферы жизни. Анне даже довелось присутствовать на молитвенных собраниях проституток, вдохновленных идеями «Внутренней миссии», одним из основателей которой в свое время был Торвальд Бак. Теперь «Внутренняя миссия» добралась и до этих мест, напомнив Анне о ее детстве, ей вспомнилась смесь страсти, боли и запутанных моральных принципов, когда одна из проституток, забравшись на кафедру, прокричала, что пока Спаситель к ней милостив и пока у нее есть руки и она может раздвигать ноги, она не станет нищенкой и не будет жить за чужой счет.

Анна ни с кем не делилась своими мыслями, но она понимала, что слово «миссия» здесь имеет особое значение и что все эти параноики, домашние насильники и торговцы, которые готовы продать всё, то есть вообще всё, тоже считают, что у них есть миссия, и при этом ни один человек во всем доме не делает ничего для улучшения общества. Даже те, кто питал стойкую неприязнь к постоянной работе, кто посвятил всю свою жизнь борьбе с полицией и кто прятался в подворотнях, сжимая в руках обернутую газетой свинцовую трубу, были уверены, что возможно устроить себе лучшую жизнь, и лишь в отношении средств они не были согласны с профсоюзными лидерами, предпочитавшими мирный путь, солидаризируясь с сортировщиком сигар и членом Фолькетинга Стаунингом [23], министром без портфеля, который тоже жил в этом доме. Своим мирным путем профсоюзные лидеры предпочитали идти пешком, и Стаунинг не был исключением — он каждое утро шел вдоль каналов к себе в Министерство, а оказываясь в заграничных поездках, ходил от станции до гостиницы с чемоданчиком, тогда как других членов правительства везли в коляске, что говорит нам о том, что при ближайшем рассмотрении даже из этого всеми позабытого дома в Кристиансхауне надежды устремлялись ввысь, словно отпущенные в небо воздушные шарики.

До этого воскресного утра Анна никогда не считала, что у нее самой есть какая-то миссия, но теперь все прояснилось. Она вдруг отчетливо поняла, что началось какое-то движение. Увидев тропический цветок, книги и картинки, она почувствовала, что и она, и Адонис, и Мария скоро покинут это место, и тут произошло два события. Сначала она разделилась на нескольких Анн. На глазах у Марии ее мать покинула свое тело и все эти Анны двинулись в разных направлениях. Продолжалось это лишь секунду, но в это короткое время Анна оказалась одновременно возле своего ребенка, и на молитвенном собрании проституток, и в винной лавке, и у палаток торговцев, и рядом с женщинами, которые стирали белье во дворе, и в соседней квартире, где жена и дети столяра, вооружившись палками, сидели в засаде, ожидая возвращения домой пьяного отца семейства. На какой-то короткий миг Анна остро ощутила боль за всех этих людей, и не только за них, но за всех бедняков Кристиансхауна, и за всех детей мира, и за удивительно безнадежное и блеклое воскресное солнце на облупившихся стенах. В эту минуту Анна становится символом — как когда-то, у смертного одра сапожника в Лаунэсе, она стала нашей общей мечтой и одновременно историей о матери, сострадание которой не знает границ. К сожалению, это весьма уязвимая мечта, потому что если все остальные в это воскресенье почувствовали присутствие Анны, то Мария увидела, что ее мать исчезла, и в комнате от нее осталось лишь бессильное тело, а она, Мария, оказалась в полном одиночестве. Боюсь, что так оно и было, потому что как иначе Анна могла бы сопереживать всему населению Земли, не разделившись при этом на части, особенно когда вокруг так много несчастий, когда из-за тонкой перегородки доносятся вопли столяра, которого избивает его семейство, где-то в доме плачут от голода дети, а клиенты проституток громко возмущаются ростом цен. Как могла Анна сохранить свою целостность и защитить такого ребенка, как Мария, которая уже в младенчестве была загадкой, когда из своей кроватки то следила за Анной умоляющими глазами, то скалилась на нее? Конечно же, для Анны это было непосильно, и поэтому не будем оплакивать Марию, мы можем лишь удивляться способности детей бедняков, а значит и Марии, справляться с трудностями и выживать. Как в то воскресное утро, когда Анну что-то заставило покинуть комнату и Мария впервые в жизни лицом к лицу встретилась с одиночеством.