Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 51

Такое описание происходящего и особенно поведения Карла Лаурица вполне соответствует нашей всеобщей мечте, стремлению иметь право объявить некоторых людей бесчеловечными, но в данных обстоятельствах — во всяком случае, в данных обстоятельствах — это вряд ли что-то нам объясняет. Здесь, в гондоле, над крышами Копенгагена, мы нисколько не приблизимся к Карлу Лаурицу, если будем утверждать, что он животное. Ведь если его в эти минуты трясет, если у него потеют ладони и он изучающе заглядывает в эти разгоряченные, напудренные и полные надежды лица гостей, которые не принимают всерьез ни его сосредоточенность, ни его револьвер, то на самом деле не из-за жажды мести, а из страха потери. Это обстоятельство он даже сам начинает осознавать, обойдя гостей и не найдя ничего другого, кроме того, что он изо всех сил стремился привнести сюда, в это пространство под огромным корпусом дирижабля, а именно, веселье, страсть, наслаждение едой, самозабвение, благодарность и недолговечное, хрупкое ощущение защищенности. Когда он проходит мимо последних Ромео и Джульетт, повесивших свои накидки и фраки на газовые фонари и погрузившихся во тьму на скамейках, и последних баронов, которые в угаре от выпитого шампанского позабыли о своих недавно приобретенных титулах и вспомнили свою бродячую жизнь барышников, стали сквернословить, бороться на руках, перетягивать друг друга, сцепившись средними пальцами, и повисать на руке за бортом гондолы, он оказывается у плетеного шезлонга, где лежит Амалия. И тут он замирает на месте, потому что все симптомы проходят, сердце возвращается в обычный ритм, ладони высыхают, отчетливо заявляет о себе чувство голода, он засовывает револьвер под жилет и говорит себе, что его настигло совершенно необъяснимое недомогание, которое уже прошло, не оставив никакого следа.

На самом деле все только начинается. Как бы странно это ни звучало, но у Карла Лаурица в эту минуту уже не осталось выбора. Хотя я и питаю глубочайшее недоверие к Судьбе, хочу сказать, что для Карла Лаурица все уже было решено. Его ожидала любовь, и не какая-то там противоречивая мечта рубежа веков о томных и верных женах и пылких, надежных и целеустремленных мужьях, да и не наше современное идеальное представление о двух взрослых людях, которые бок о бок, с гордо поднятой головой идут в светлое будущее. Карла Лаурица Махони и Амалию Теандер ждала любовная трясина, дымящаяся топь чувств, которые так никогда и не приобрели ясные очертания.

Если бы кто-то сейчас, в эту торжественную минуту, когда Карл Лауриц обрел равновесие, рассказал ему об этом, он бы замахал руками, решительно отвергая такую возможность. К нему вернулось хорошее настроение, он твердо стоял на ногах и весело подмигнул Амалии, пообещав себе, что если, оказавшись на земле, не забудет эту бледненькую девчушку, то надо будет ее слегка подкормить и тогда можно будет ее трахнуть, на память об этом удачном путешествии и без риска лишить ее последних жизненных сил. Потом он отдал капитану воздушного судна приказ начинать снижение, а сам отправился бродить среди гостей, чтобы убедиться в том, что никто не жалуется на шум винтов или на резкий свист выпускаемого водорода. Он знал, что для этих людей, которые в глубине души переживали, страдали от запоров и различных таинственных нервных лихорадок, важен не только взлет, важно также незаметно и мягко приземлиться. Он удовлетворенно констатировал, что праздник настолько удался, что гости даже не заметили самого момента приземления, потому что крики, песни, радостные возгласы и шум оркестра, который теперь заиграл джаз — наверное, первый джаз в Копенгагене, полностью заглушили звук двигателей, толчки при приземлении и шипение газовых струй.

Когда Карл Лауриц вместе с Амалией уехал в прибывшем за ним экипаже, праздник за их спиной продолжался. Освещенная гондола была притянута к мачтам на лугу, и пока молодые люди удалялись по Странвайен, сквозь ласковую весеннюю ночь до них еще долго доносилась бодрая музыка.

Карл Лауриц назвал кучеру адрес величественного и дорогого «Англетера» (построенного, конечно же, Мельдалем). В гостинице он снял для Амалии номер для новобрачных. Выбор гостиницы, очевидно, был не самым разумным, поскольку всего лишь год назад он сбежал отсюда, не оплатив самый большой из когда-либо неоплаченных гостиничных счетов в истории Дании. Лишь совсем недавно его, после долгого судебного разбирательства, заставили заплатить, и до сих пор над стойкой администратора в рамке под стеклом красовался астрономический счет — в назидание гостям, а может, это была такая экстравагантная шутка, вполне в стиле высокомерного персонала гостинцы. Мне кажется, что при других обстоятельствах Карла Лаурица немедленно вышвырнули бы на улицу. Во всяком случае, трудно представить, чтобы гостиница приняла его после скандального расследования, когда сначала полиции никак не удавалось выследить его, а потом судебным исполнителям еще труднее было определить его платежеспособность, можно ли действительно взыскать с него деньги и что за деятельность скрывается за многочисленными фирмами и компаниями, созданными им за те два года, которые прошли после его прибытия в Копенгаген из поместья Темный холм. И тем не менее сейчас Карл Лауриц видит только гостеприимство и вежливость, и, на мой взгляд, все дело в окружающем его ореоле самоуверенности. За те часы, которые прошли со времени встречи с Амалией, его настроение резко улучшилось, он полон энергии, по непонятной причине его охватывает нервное возбуждение, и он решает, что, конечно же, она должна жить в «Англетере», конечно же, именно тут следует ее откармливать. Ничем иным, кроме его самоуверенности, я не могу объяснить, почему все идет как по маслу. А как еще это все объяснить? Ведь несмотря на все прошлые события, Карл Лауриц не встречает никакого противодействия, напротив, все спешат ему помочь, швейцары придерживают двери, портье встречают его глупыми и многозначительными ухмылками, а носильщики наталкиваются друг на друга в поисках отсутствующего багажа. В эпицентре этого столпотворения внезапно возникает администратор ресторана, который вежливо раскланивается, а шеф-повар обещает какое-то оставшееся нам неизвестным блюдо, и не исключено, что сейчас и управляющий заглянет на минутку, словно желая своим присутствием заверить Карла Лаурица в том, что нисколько не сердится на него, он здесь желанный гость, несмотря на то, что совсем немного воды утекло в датских проливах с тех пор, как он пытался обмануть гостиницу.

Посреди этой живой картины разгуливает Карл Лауриц, и в каком-то смысле эту сцену можно считать символом изменений в его жизни в те годы. Декорациями является эта гостиница, «Англетер», которая всячески кичится своими уходящими в прошлое благородными корнями. В действительности же она представляет собой не что иное, как фасад, который сын бродяг Мельдаль возвел совсем недавно, дабы создать среду, в которой копенгагенские нувориши могли бы общаться с пытающейся скрыть свою нищету буржуазией и обедневшей аристократией, стремясь хотя бы отчасти достичь желаемой защищенности, и именно это чувство защищенности и предлагает всем Карл Лауриц. Вероятно, именно поэтому ему позволили играть в этих декорациях в ту ночь. Официант, администратор, управляющий, портье — все они склоняются перед этим человеком, у которого даже и чемоданов с собой нет. Но он воплощает собой мечту об уверенности в себе, мечту начала двадцатого века о сильной личности, перед которой следует склоняться, если она, конечно, достаточно сильна.

И сегодня для нас есть что-то привлекательное в этой сцене, есть что-то и современное, и романтическое в появлении Карла Лаурица. Представьте, он приезжает в самую дорогую гостиницу Копенгагена, получает номер поздней ночью, после полета на дирижабле, и с собой у него нет ничего, кроме возлюбленной и его знаменитого юношеского обаяния, и очевидно, что нет никаких оснований предполагать, что на этот раз счета будут оплачены! Но раз уж мы заговорили об этом, надо еще кое-что добавить. Для полноты картины следует сказать, что есть во всем этом и что-то комическое, в том, как Амалия время от времени открывает томные глаза и снова закрывает их, убедившись, что она по-прежнему в Раю, и более всего комизма в том, как ведет себя Карл Лауриц, этот энергичный юноша в кожаном шлеме и летных очках. Он пребывает в состоянии какого-то маниакального возбуждения — подмигивает портье, посылает воздушный поцелуй своему старому счету, машет рукой управляющему, и все это не говоря ни слова. Однако всем своим видом он дает понять, что вернулся он именно в эту гостиницу, потому что решил испытать собственное бессмертие, и еще потому что эта маленькая застенчивая фиалка, которую он привез с собой, уж точно никогда прежде не видела такого дворца, и потому что будет приятно — ха-ха-ха — трахнуть ее именно в номере для новобрачных, куда он не раз приводил молоденьких симпатичных девчушек. И забавнее всего то, что на самом деле в это время Карл Лауриц уже бьется в сетях, все, что он говорит и делает, — это лишь конвульсии. Еще в гондоле, когда Амалия впервые взглянула на него и потом отвернулась, с ним что-то произошло, и именно это он и пытается скрыть этим ранним утром, когда солнце встает над крепостью Кастеллет и над Королевским театром (к строительству которого, конечно же, приложил руку Мельдаль). Он требует, чтобы прислали врача, — не простого, а главного врача, профессора, — который займется откармливанием Амалии и приведет для папочки эту маленькую пташку в должную кондицию. И, конечно же, Карлу Лаурицу присылают врача, медсестру, сиделку и повара, у которого нет других задач, кроме как готовить еду для Амалии в соответствии с предписаниями врача. Сам Карл Лауриц появляется раз в день, потом два раза в день, потом три, потом четыре, потом пять, а потом каждую минуту, когда у него возникает возможность. Не то чтобы все это приключение как-то особенно значимо для него, нет-нет, конечно же, нет, но эта пигмалионовская история разжигает его любопытство. Ему три-пять-семь-десять-пятнадцать раз на дню необходимо узнать, как дела у его маленького птенчика, его неизвестно откуда свалившейся возлюбленной, и забота о ней — только рябь на поверхности моря воли и амбиций, скрывающихся в глубине его души.