День рождения кошки - Набатникова Татьяна Алексеевна. Страница 39

Ну, не хотите, и не надо. Мне меньше заботы.

Домой прилетел днем, никого не было. Сел не переодеваясь, в свое кресло в углу за шифоньером и посидел в тишине. Потом поставил пластинку, поставил самую непосильную: Бруха.

Помогло.

Все проходит, в покое думаешь ты. Правильно было написано на кольце у царя.

Пришла Анюта («Приехал…»), пришла Катька («Папа!»).

Но хоть и «Приехал…», а преданный подсолнух Анютиного лица как будто устал поворачиваться за тобой вслед.

— Аня, что с тобой? — осторожно спрашиваешь ты.

Она отвечает с виноватой улыбкой:

— Не знаю… Кажется, ничего. А что?

А то. Штора-то не задернута, забыта, и окно зияет черной дырой. И главное, ты вспомнил: давно уже так. Давно на кухне не поют.

За голым окном провал темноты вниз на восемь этажей.

«Допрыгался, козел», — справедливо подумал ты о себе.

«Вот поворот какой делается с рекой. Можешь отнять покой, можешь махнуть рукой. Можешь отдать долги, — это ты поешь, стоя перед черным окном, помедлив задернуть штору, — можешь любить других, можешь совсем уйти, только свети, свети».

Отродясь ты не пел песен. Это даже неожиданно вышло, ты и слов-то не знал. А вот, гляди, вспомнил… Пароль, думаешь ты и не поворачиваешься посмотреть на Анюту.

А что смотреть, она все равно не покажет вида: она стесняется быть счастливой.

Вот сейчас уйдет в ванную, будет там стирать какую-нибудь мелочь, как будто ничего не произошло.

На этом бы покончить со всей историей. Перебесился, успокоился. Уверенная легкость речи на занятиях со студентами, ирония силы. Шторы пламенеют дома по вечерам, ты записываешь на магнитофон интервью с Катькой, и она поет, плачет и смеется: «Наш лучший дом на свете!» И разве что иногда вспомнишь с безопасной грустью: Ольга… Но эта грусть безрогая, как старая корова, вспоминающая свое детство. Так, для лирического украшения жизни. В паузах между делами.

Когда уже засушил в удобном для хранения виде и вставил в альбом, лучше с человеком не встречаться больше, чтобы не вносить путаницы.

А Ольга взяла вдруг и пришла.

Даже некоторую досаду ты почувствовал: пришла, просили ее…

Она принесла бутылку вина.

Ты поднял бровь:

— Что будем праздновать?

Она подумала и пожала плечами:

— Каждый свое.

Анюта слегка смешалась (почему-то), но исправно пошла собирать ужин.

Ольга натыкалась на мебель и краснела. Ты следил и с удивлением чувствовал: хоть бы что… Хоть бы что! Волнение там, воодушевление… — покой!

Ольга разглядывает (уже сто раз видела) корешки книг на стеллаже, выгнув шею. Ты смотришь, испытывая себя (выгнув шею), и вот — хоть бы что!

— У меня все готово! — зовет Анюта.

За столом Ольга поднимает свой бокал, опустив глаза, и говорит:

— Хочу уехать. В Красноярск. Домой.

И поднимает свои тяжелые глаза. Прямо на тебя.

И ты, странное дело, не боишься, смотришь. А чего тебе бояться, у тебя теперь хороший взгляд, незаразный — не страшно прямо посмотреть.

И Ольга безнадежно сникла.

— Тебя не отпустят, — говорит Анюта. — Ты молодая специалистка.

Ольга усмехнулась, и стало ясно: попробуй удержи.

А тебе вдруг жаль. Вдруг понимаешь, что Ольга — свой домашний человек и хорошо иметь своего домашнего человека, который придет — и все рады.

— Жаль… — говоришь ты. — Жаль. Мы к тебе привыкли.

От души говоришь, еще бы: оказалось, ты ее полюбил с тех пор, как разлюбил.

«Полюбил за то, что разлюбил», — думаешь ты и немножечко жалеешь, что нельзя сказать вслух такую интересную вещицу.

— Нам с Аней и без компании не скучно, но все-таки приятно, когда зайдет иногда свой человек, — добавил ты.

Анюта взглянула удивленно, с тайной благодарностью и от смущения принялась подкладывать всем на тарелки, дожевывая кусок сквозь улыбку. Боже мой, каракатица ты моя, вечная любовь.

А Катька сказала:

— Оля, живи лучше у нас!

Оля горько улыбнулась. Потом вы снова пьете и едите, ты объясняешь Катьке, что крекинг — это перегонка нефти. Берут грязную, жирную нефть, мутную нефть, густую, прикладывают усилия, и получается дорогое, прозрачное горючее вещество.

— Оно гораздо дороже нефти, — объясняешь ты, — чище и дороже, потому что усилий-то сколько приложено!

Катька кивает и снова вспоминает:

— Оля, ну правда, живи с нами!

На прощание ты говоришь:

— Ольга, не уедешь, так приходи к нам. Правда, приходи.

И она спешно уходит, пока еще есть силы не вцепиться тебе в лицо ногтями.

В твое ненавистное добродушное лицо.

Ночью Анюта плакала. Она говорила: «Если ты меня разлюбишь, это будет так же страшно, как если бы ты сошел с ума — и жить с тобой после этого».

Не такая уж и простая. Впрочем, ты давно это знаешь.

Ты отродясь не говорил ей ни слова о любви.

— Правильно. Как с сумасшедшим, — и шевелишь пальцами ее кудрявые волосы.

Ты сказал:

— Жалко, что у Катьки не будет твоих волос.

Анюта сказала:

— Ты не бойся, она больше не придет.

— Да я знаю, — отвечаешь ты.

И, конечно же, она ничего не добавляет.

Потом она вдруг засмеялась:

— Мой тренер все время учил нас: «В одну секунду могут влезти восемь человек, в одну секунду могут влезти восемь человек…»

Вспомнила…

Правильно делал, что не говорил о любви. Тут не любовь, тут что-то совсем третье. Совсем что-то особенное.

Ночь замкнется. Спрячет в своей темноте. В своей утробной материнской темноте.

Отступит день, и лицо разгладится покоем. Никуда не надо идти.

Тихо: ночь.

И вот теперь-то, может быть, и наступило: встать, подойти к письменному столу, отгородить книгой свет настольной лампы и локтем отодвинуть на полировке невидимую пыль.

Он брат преступника

Поэтому, дети, не водитесь с ним.

Так и рое. Имя тоже делает человека. Даже были в Китае специальные имена для наследников трона. Вбирая литавровый сплав этих доблестных звуков, тянулось дитя ввысь, в императоры Поднебесной.

БРАТ ПРЕСТУПНИКА.

А сам ПРЕСТУПНИК, приговоренный этим именем к пожизненной судьбе, на воле как-то раз в туберкулезной больнице в домино получил «козла». Вслух. Он сбегал за ножом на больничную кухню и пырнул в живот того, кто произнес это невыносимое слово.

Теперь уже не досидеть ему до воли, не хватит лет.

Ничего, там ему лучше; ну что бы он делал здесь — с такой исказившейся в испуге — с детства, — в судороге раз и навсегда душой.

Павел же, БРАТ ПРЕСТУПНИКА — электросварщик; одолел неминучую участь имени.

И вот дали ему путевку в Карловы Вары, заграничный курорт. Нет, не из социальной справедливости, рабочему, а потому, что женщина из завкома подсказала его фамилию. Он нравился ей, а путевки было две.

Вместе они ехали в Москву, потом в Прагу поездом и, наконец, в Рудные горы. Она все время что-нибудь рассказывала: «А мой муж…» — чтобы он ее не заподозрил в интересе.

А он и не подозревал; в сорок лет от женщины остается только бабушка для внуков, хоть она и просила называть ее просто Надей.

Он и сам уже был готов в дедушки. В их рабочем городке для всех приличных людей жизненный успех был примерно одинаков: к сорока годам — двухкомнатная хрущевка, двое детей, садовый участок и двадцать килограммов личного привеса.

Надя сказала в столовой:

— Все в церковь собираются, завтра Пасха. Давайте тоже сходим?

Они и за столом тут сидели вместе — от робости: публика чуждая, как с другой планеты — ни возраста, ни занятия не определишь. У себя-то на Урале сразу видно по человеку: кто, какого положения, достатка. Это если представить себе собачью цивилизацию, и промышленные районы заселены, предположим, сплошь овчарками, у них своя аристократия, своя черная кость, своя молодежь и своя первая красавица, овчарочья. Они живут себе и думают, что вот они самые собаки и есть. И вдруг попадают две овчарки на собачий курорт — а там, боже ты мой, беленькие болонки, низенькие таксы, боксеры, бульдоги, пудели, пекинесы, прости господи, и еще какие-то уж совсем не то рыбы, не то птицы.