Мертвые воспоминания (СИ) - Родионова Ирина. Страница 54
О диабете она не рассказывала. Прятала болезнь, будто с диабетом ее, неказистую, вечно с глазами на мокром месте, Стас бы точно не выдержал. Колола инсулин в туалетах торговых центров, пыхтя в маску, заматывала пальцы пластырями, хотя он вряд ли разглядел бы крошечные багряные проколы, почти не ела и просто наслаждалась его теплым локтем, голосом или скрипом снега под двумя парами ботинок. Забывалось все: и волонтерство, и рыжий Коля, от которого на степном кладбище остался один лишь бело-золотой крест, и папины творческие командировки, что пугали и Машу, и Оксану — Оксана не подавала вида, но Маша замечала ее беспокойство в напряженной спине, в фырканье из-за пролитого кипятка, в суете и смазанной помаде… И даже Сахарок, что с каждым днем разрастался в огромную Машину беспомощность, отходил на второй план.
— Жестко с ним надо, — Стас сплевывал в сторону и хмурил брови. — Не миндальничать.
Слово это, «миндальничать», было теткиным — и оба они любили его так, что втыкали направо и налево, а Маша вспоминала, как утром после трех зернышек миндаля у нее вырастал сахар, и вздыхала украдкой. Что она только не пробовала: и лаской, и безразличием, и даже била кота по ушам полотенцем, но Сахарок не сдавался.
Не сдавалась и Маша. Пока.
Больше всего Стаса завораживали волонтерские истории — вот и сейчас, сидя в столовой, он подпирал голову рукой и жадными, горящими глазами следил за Машей, будто боялся пропустить хоть звук. Маша радовалась, что он не предложил ей перекусить — перед Стасом стояла тарелка жирного, наваристого супа с вермишелью и лежала сосиска в тесте на тонкой бледной салфетке, и от мыслей о булочке Маша без конца сглатывала вязкую слюну, но идти за своей тарелкой было опасно. Где-то добавляли вредный майонез, где-то перчили, где-то крошили тушеную морковь, смерть для ее поджелудочной, и Маша делала исключения лишь для школьной столовой, да и то потому, что выбора у нее не было. Даже рестораны с приглушенным светом и мягкой музыкой вызывали колючий зуд в животе, и она, откусывая от ломтика запеченной картошки или отхлебывая грибной суп-пюре, не могла забыть про инсулиновые шприцы или бледные тест-полоски.
— Сколько ему лет? — переспросил Стас, и глаза его потемнели.
— Тридцать один. Писал рок-музыку, играл на гитаре и баяне, выступал по областям: в клубах, на днях рождения у ресторанов, на свадьбах… И все, представь себе, все — от пола и до потолка — в птичьих клетках!
Кристина, захлебываясь восторгом, повторяла, что такие, нет, ТАКИЕ интересные люди попадаются им нечасто, но Маша не соглашалась с ней. Да, бесконечная вереница дедушек и бабушек смазывалась в сплошной поток, и трудно было отличить Ольгу Ивановну от Тамары Витальевны, и у всех было по коту (разве что любовь, что так потрясла Машу, встретилась у одной Анны Ильиничны и ее лысого Сахарка), все они были одинокими и довольно бедными, любили перловую кашу и выращивали горько пахнущую помидорную рассаду для продажи, но… Но Ольга Ивановна, например, вязала смешные шапки — то лягушачья голова, то утиный клюв, передавала их в дом малютки, на маленьких отказничков и детей покрупнее. Тамара Витальевна любила петь, но одной петь ей было скучно, лавочки со старухами-соседками вызывали изжогу, а в народный хор при сельском клубе ее не брали, и тогда старушка распахивала окно на лоджии и пела для двора. Окна ей забрасывали подгнившими клубнями картошки, обещали «начистить рыло, люди после смены спят, а ты горланишь», дети собирались стайками и посмеивались, а Тамара Витальевна пела себе и пела, не в силах сдержать улыбки.
Маша рассказывала о каждой мелочи — и про одинокую сломанную электрогитару на стене, на криво вбитых длинных гвоздях, и про разбросанные по углам струны, и про птичий корм в мешках на десять килограммов, и про шныряющих желтых канареек, воробьев с поломанным крылом, попугайчиков, соек и бог знает о ком еще… В детстве этот мальчишка, Ярик, любил бренчать без смысла на отцовской гитаре и мечтал о друге-птенце — кажется, он прочел об этом в одном из рассказов, названия которого не запомнил, но загорелся так, что пронес эту мечту и во взрослую жизнь. Ушел из семьи отец, забрал с собой гитару, а мать приносила котят, пухлого кутенка с висячими ушами и даже где-то на окраине поймала желтоухого ужа, но все это Ярику не нравилось — он хотел попугайчика, самого маленького и голубоперого, с черными глазами-бусинками.
Мама ненавидела птичий свист. Закрывала окна на тугие шпингалеты весной и летом, ее передергивало от чириканья, глаза становились масляными и влажными, и Ярик не решался ей перечить, берег. На гитару, правда, сына она записала — он научился вполне сносно наигрывать чужие песни и зарабатывал этим на жизнь, но то, что писал для себя, никому не показывал. Вырос, съехал в съемную однушку, купил плетеную дешевую клетку с рук, и понеслось…
Пока Маша, Кристина и другие малознакомые волонтеры копались в вещах и собирали память (квартирная хозяйка разрешила забрать все, кроме мебели, и без конца плакала, глядя на обгаженные обои и заросшую жиром плиту), птицы тревожно перекрикивались, скакали по тонким жердочкам, суетились. Чувствовали, видимо, что хозяина больше нет — он попал в аварию, небольшую, лишь царапина на крыле, вышел на полуночной трассе осмотреть повреждения, забыв про аварийку, а его вместе с дверью сшибла проезжающая машина.
Никаких воспоминаний о собственной смерти у Ярика не осталось, и Маша радовалась этому. Ей было жалко птиц — часть забрали к себе зоомагазины, которые Маша обзванивала до поздней ночи, часть пообещала на время пристроить в центре Оксана, и повсюду разлетелись электронные объявления — приходите и забирайте, бесплатно, от вас нужны только забота и любовь. Маша надеялась, что пристроит их всех, а воробей подлечится и снова на уличном дворе станет задирать голубей, клевать сухие крошки и купаться в лужах.
Маша заканчивала рассказ о птицах, уже стоя на остановке — от голода слова примерзали к языку, словно монеты, хотя Маша и чувствовала их сухой крепкий жар. Стас закрывал ее от ветра, запахивал курткой, и она вдыхала запахи его тела, не разбавленные приторным одеколоном или дезодорантом. Мерз кончик носа, Маша дрожала, спрятанная за спиной и тонкой пластиковой остановкой. Мимо них сновали люди, над головой складками собиралось низкое небо, но все это было так хорошо и правильно, что Маше хотелось говорить и говорить, и она повторяла, и описывала каждую пернатую и каждую клетку, завела разговор о несчастной Галке, и о Дане, о коронавирусе, только бы не расставаться.
Стас слушал и гладил ее по волосам. Он был рядом и всегда приходил на помощь — иногда сам ловил Сахарка и колол ему гормоны, иногда покупал новые пластмассовые игрушки, которые лопались от первого же удара лапой, помогал Маше подобрать рассыпчатые подушечки от кошачьей аллергии. Не отвечал на ее звонки он только в приюте или колледже — Стас получал какую-то «работягскую профессию» в нефтехимическом колледже, и это была единственна информация, которую Маше удалось выудить из него. Если бы не злился еще, не взрывался из-за каждого неловко оброненного слова… Но Маша и сама в последние дни держалась на единственной оставшейся нервной клетке, и не могла за это на него обижаться.
Когда история подошла к концу, Стас посадил ее на автобус, застегнул замок на куртке до подбородка и буркнул:
— Шарф носи, а то простынешь, — и в грубоватом его тоне скользнула забота. Маша кивнула, улыбнулась от уха до уха, а он на прощание резко губами прижался к ее губам и властно толкнулся в зубы языком.
Дорога до дома прошла как в горячем июльском мареве — Маша совсем забыла про маску и болезни, сидела и счастливо щурилась хмурым попутчикам. И музыка в салоне гремела празднично-новогодняя, снежная, и свисала с потолка обглоданная мишура, словно пожелтевшая еловая лапа, и жизнь казалась Маше огромной и счастливой, а любовь ее — нескончаемой, способной все преодолеть…
А потом Маша зашла в квартиру, и счастье отсекло, будто замахом кухонного топора, которым Оксана рубила кроличьи тушки. Воздух, наэлектризованный, потрескивал и шипел, разве что озоном не пах, и уже на пороге Машу встречала горсть сухой земли с песком. Ослабев и присаживаясь на полочку для обуви, Маша подумала, что кто-то умер — от земли всегда пахло кладбищем, едкой краской венков, жирным черноземом. Пару недель назад Маша на автомате после школы села в незнакомую газель, доехала до кладбищенской ограды, конечной остановки, и долго бродила среди одинаковых, черно-низких крестов, искала Колину табличку. В киоске у ворот она купила две подмороженных гвоздики, но белый крест так и не нашла, оставила цветы на чьем-то голом холме без памятника, без оградки, без стеклянного блюдечка. Ушла, не оборачиваясь.