Проклятая русская литература - Михайлова Ольга Николаевна. Страница 39

Голембиовский поморщился.

— Ну, Марк, ну зачем повторять эти пошлые шутки? Как можно такое сказать?

— Какие шутки? — вытаращил глаза Ригер, — всё точно.

Верейский тоже подтвердил:

— Да, он так и сказал, и едва ли пошутил. Александр Гиероглифов четко всё описал в статейке «Похороны Н. А. Добролюбова» в «Русском мире», кроме того, есть и донесение агента III Отделения… Достоевский же именно над этими словами и издевался. По свидетельству же Александра Никитенко, Чернышевский на Волковом кладбище сказал, что Добролюбов умер жертвою цензуры, которая обрезывала его статьи и тем довела до болезни почек, а затем и до смерти. Он неоднократно возглашал к собравшейся толпе: «А мы что делаем? Ничего, ничего, только болтаем». Но если цензура резала болтовню — за что её винить? При этом непонятно, почему жертвой нефрита не пали Достоевский и Григорович, Панаев и Страхов, а, главное, сам Чернышевский? Их, что, не «обрезывали»? Или у них было мало честности для смерти?

Ригер с достоинством склонил голову в сторону Верейского, словно благодаря за подтверждение, и продолжил:

— Тем временем — снова запахло бесовщиной. По сведениям народовольческим, Чернышевский, как Петенька Верховенский, ещё в июле 1861 года предложил Слепцову и его друзьям организовать основную «пятерку», — ядро «подземного» общества. Система этих пятерок, потом вошедших в «Землю и Волю», состояла в том, что член каждой набирал, кроме того, свою, зная только восемь лиц. Всех членов знал только Чернышевский. Сам же он, безутешный после похорон друга, был полон, однако, титанических творческих планов, и в письме от 5 октября 1862 года перечисляет свои будущие труды, которые «обдуманы окончательно»: «многотомная «История материальной и умственной жизни человечества»… за этим пойдет «Критический словарь идей и фактов». Это будет тоже многотомная работа. Наконец на основании этих двух работ я составлю «Энциклопедию знания и жизни»…

Его прервал хохот Муромова и Верейского. Даже Голембиовский, желавший сохранить беспристрастность, покачал головой. Ригер же, как истый актёр, к тому же бывший уже слегка подшофе, продолжал тоном завзятого конспиролога:

— Меж тем после студенческих беспорядков в октябре 1861 года надзор за ним установился постоянный, кроме того у Николая Гавриловича служила в кухарках жена швейцара. Её без труда подкупили — пятирублевкой на кофе, до которого она была весьма охоча. За это она доставляла сыскарям содержание мусорной корзины Николая Гавриловича. Чернышевский же, с юности мечтавший предводительствовать в народном восстании, теперь был почти у цели. Казалось, ему необходим лишь час исторического везения, чтобы взвиться. Революция ожидалась им в 1863 году, и в списке будущего конституционного министерства он значился премьер-министром…

— Он? Однако, притязания… — резюмировал Голембиовский, удивлённо покачав головой.

— Он, он, — кивнул Ригер, — и сделал он для этого всё, что мог. События шибко пошли той ветреной весной. Крестьянская реформа вызывала решительное неприятие Чернышевского, ведь получи крестьяне свободу — он оставался на бобах, и с целью сорвать освобождение крестьян или хотя бы затормозить его, он с подручными поспешно и неловко организует студенческие волнения, а позднее — знаменитые пожары в Петербурге, ведёт пропаганду среди офицеров и в казармах воинских частей, использует в своих целях очередные кровавые осложнения в польских делах. Достоевский догадался, да и не один он… Пожар начался на Лиговке, затем мазурики подожгли Апраксин Двор. А там густой дым повалил через Фонтанку по направлению к Чернышеву переулку, откуда вскоре поднялся новый чёрный столб… Агенты, тоже не без мистического ужаса, доносили, что ночью в разгаре бедствия «слышался смех из окна Чернышевского». Полиция наделяла его дьявольской изворотливостью и во всяком его действии чуяла подвох. «Эта бешеная шайка жаждет крови, ужасов, — взволнованно говорилось в доносах, — избавьте нас от Чернышевского…»

Хотя запоздалые ответные действия чиновников правительства были крайне нерешительны, 7 июля 1862 года он был арестован и заключен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Именно там он вскоре начал писать «Что делать?», — и уже 15 января 1863 года послал Пыпину первую порцию, через неделю — вторую, и Пыпин передал обе Некрасову для «Современника», который с февраля был опять разрешен.

И тут снова мелькает дьявольское копыто. Шефом жандармов был уже не умнейший Бенкендорф и не хитроумнейший Леонтий Дубельт, но Василий Долгорукий, глупцом которого, однако, тоже никто не называл. «Что делать?» было прочтено и присоединено к делу. С точки зрения этической писание это было признано безнравственным, с точки зрения эстетической — антихудожественным и бездарным, а содержательно же было определено как пустой утопический вздор. Походя заметим, что критическая оценка сыскарей царской охранки оказалась в высшей степени умной и верной, попросту говоря, истинной. Полицейские Российской Империи доказали, что у них — прекрасный художественный вкус. Но дальше… — Ригер чуть вытаращил глаза и загадочно улыбнулся — цензура разрешила печатание романа в «Современнике», рассчитывая, что эта вещь уронит авторитет Чернышевского, что его просто высмеют.

Это был страшный просчёт. Никто не смеялся. Даже русские писатели не смеялись. Даже Герцен, находя, что «гнусно написано», тотчас оговаривался: «с другой стороны много хорошего, здорового». Вместо ожидаемых насмешек, вокруг «Что делать?» сразу создалась атмосфера всеобщего благочестивого поклонения. Его читали, как читают богослужебные книги, — и ни одна вещь Тургенева, Достоевского или Толстого не произвела такого могучего впечатления…

Муромов кашлянул.

— Если можно, я встряну. Надо сказать, что в писательской среде Чернышевского ненавидели. Тургенев, Григорович, Толстой называли его «клоповоняющим господином», всячески между собой над ним измываясь…

— Слушайте, а может, он просто коньячком баловался? — высказал гипотезу Голембиовский.

— Нет, — Муромов покачал головой, и вдруг всколыхнулся, — о! Я забыл о его добродетели. Он был трезвенником. Однако продолжу. Толстой не выносил Чернышевского: «Его так и слышишь, — писал он о нём, — тоненький неприятный голосок, говорящий тупые неприятности и возмущающийся в своем уголке, покуда никто не сказал «цыц» и не посмотрел в глаза». В «Отечественных Записках» писали: «Поэзия для него — главы политической экономии, переложенные на стихи». Другие говорили о его грязных калошах и пономарско-немецком стиле. Некрасов с вялой улыбкой признавал, что Чернышевский успел наложить на «Современник» печать однообразия и тошнотворного безвкусия, набивая его бездарными повестями о взятках и доносами на квартальных, хоть и повысил тиражи. Достаточно глубоко высказывался о Чернышевском и Добролюбове Иван Тургенев: «В нашей молодости мы рвались посмотреть поближе на литературных авторитетных лиц, приходили в восторг от каждого их слова, а в новом поколении мы видим игнорирование авторитетов. Вообще сухость, односторонность, отсутствие всяких эстетических увлечений, все они точно мертворожденные. Меня страшит, что они внесут в литературу ту же мертвечину, какая сидит в них самих. У них не было ни детства, ни юности, ни молодости — это какие-то нравственные уроды. Им завидно, что их вырастили на постном масле, и вот они с нахальством хотят стереть с лица земли поэзию, изящные искусства, все эстетические наслаждения и водворить свои семинарские грубые принципы. Это, господа, литературные Робеспьеры, тот ведь тоже не задумался ни минуты отрубить голову поэту Шенье…» Тут надо отметить в скобках, что, несмотря на то, что Чернышевский при личных сношениях с литературными корифеями и авторитетами был с ними внимателен, почтителен и любезен, они, однако, не любили его ещё больше, чем Добролюбова. Тургеневу, например, в то время приписывали фразу: «Добролюбов — просто змея, а Чернышевский — ядовитая, гремучая змея». Впрочем, иногда цитируют и наоборот.