Проклятая русская литература - Михайлова Ольга Николаевна. Страница 41
Муромов хмыкнул, Голембиовский покачал головой.
— Правда, — хмыкнул Ригер, — они тут же разорялись и попадали в долговую яму, а иные из девиц — оказывались в руках бесчестных соблазнителей, охотно прикидывавшихся для этих целей «новыми людьми», и тут же исчезавших, едва «передовая девица» залетала. После этого ей оставались два пути — в петлю или на панель, но эти «частности» Чернышевскому даже не мерещились. В его романе нет, и не может быть смертей, болезней, измен и внебрачных детей, в фаланстере все здоровы, веселы и бессмертны, а детей приносят аисты.
Разумеется, новый брак и швейные мастерские — это лишь частные формы общей демократической идеологии. И здесь Вера Павловна намекает, что для могучего и убежденного борца Рахметова «общее дело» — это всецело его занимающая революция… Тем временем, Лопухов и Кирсанов, похожие, как двое близнецов, в связи с чем нам абсолютно непонятны метания героини между ними, приводят в порядок свои любовные дела, и Лопухов уезжает в Америку. Второй муж Верочки — медик, и Вера Павловна начинает заниматься под руководством опытного врача Кирсанова медициною, что ещё больше укрепляет их новую семью и «новую» любовь. Они живут «ладно и счастливо», а врач Кирсанов очень интересно говорит про их любовь: «Это постоянное, сильное, здоровое возбуждение нерв, оно необходимо развивает нервную систему». Попробуйте-ка прочитать эту милую сентенцию как рецензию на стихотворение Тютчева «Я встретил вас…»
И, наконец, «Четвертый сон Веры Павловны». Эта «вставная» утопия на самом деле — кульминация и эпилог повествования. После нее действие романа завершается, возвращается из Америки Лопухов под видом американца Чарльза Бьюмонта и открыто женится на удачно подобранной ему супругами Кирсановыми прогрессивно мыслящей молодой невесте. Правда, и для него, и для его жены, и для венчавшего её при живом первом муже священника — это уголовно наказуемое деяние, ведь Лопухова, врача и профессора, в Петербурге знают сотни студентов, больных и знакомых… Но разве это важно?
Кстати, Герцен не удержался и заметил, что роман оканчивается не просто фаланстером, а «фаланстером в борделе». Ибо, конечно, случилось неизбежное: закомплексованный рогоносец Чернышевский, никогда таких мест не посещавший, в бесхитростном стремлении особенно красиво обставить общинную любовь, невольно и бессознательно, по простоте душевной и серости воображения, добрался как раз до ходячих идеалов, выработанных традицией развратных домов: его веселый вечерний бал, основанный на свободе и равенстве отношений, когда то одна, то другая чета исчезает и потом возвращается опять, очень напоминает, говорит Герцен, заключительные танцы клиентов с проститутками в блудном «Доме Телье»…
Ригер прервал себя и спросил усмехнувшегося Голембиовского:
— Надо ли теперь объяснять, почему Достоевский, описывая в «Бесах» Нечаева, которого не знал, гораздо чаще вспоминал того беса, которого знал совсем не понаслышке? Откуда возник в речи Ставрогина оборот «угрюмая тупица», когда именно так в приватной беседе сам Достоевский именовал — Чернышевского? Николай Гаврилович производил на Достоевского впечатление негативное, но… комическое, это тоже известно по отзывам. Да и как мог Достоевский, обладая весьма тонким чувством юмора, не чувствовать комичности «тупицы», метящего в премьер-министры?
Верейский задумался, но при этом версия Ригера не вызывала у него отторжения.
— Да, Чернышевский всегда вызывал у Достоевского резкое неприятие, и в «Бесах» резкой и понятной современникам критике подвергается не только личность, но и главные постулаты эстетической концепции Чернышевского, почти дословно цитируемые персонажами. Когда говорится об «иных из них», которые «просто льнули ко всему этому сброду», здесь намёк не только на Тургенева, ведь не случайно упомянуто о «каком-то скандале в Пассаже…». Речь идёт о публичном диспуте 13 декабря 1859 года, где был Чернышевский и разгорелась полемика о степени «зрелости» русской публики, ее готовности к «гласности» и «перестройке». Кроме того, герои «Бесов», «идеалисты» и «либералы», обращаясь друг к другу, употребляют словосочетание «друг мой», это явное пародирование общения героев романа Чернышевского «Что делать?», прототип принятого позже обращения «товарищ». И не только. В разговоре с Варварой Петровной «губернаторша» Юлия Михайловна, тяготеющая к «нигилистам», говорит: «о дрезденской Мадонне? Это о Сикстинской? Chere Варвара Петровна, я просидела два часа пред этой картиной и ушла разочарованная… Всю эту славу старики прокричали». Достоевский высмеивает здесь материалистическую эстетику Чернышевского, считавшего популярность выдающихся произведений мирового искусства чем-то вроде «моды», стадным инстинктом толпы. В своей диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности» он писал: «… явления действительности — золотой слиток без клейма… произведения искусства — банковский билет, в котором очень мало внутренней ценности, но за условную ценность которого ручается все общество… Сила искусства есть сила общих мест». Не видя в красоте никакого нравственного значения, Чернышевский сводил наслаждение красотой к разновидности удовольствия чисто физиологического характера. Вспомним и сходку у Виргинских. «Эта кружка полезна, потому что в нее можно влить воды; этот карандаш полезен, потому что им можно все записать, а тут женское лицо хуже всех других лиц в натуре. Попробуйте нарисовать яблоко и положите тут же рядом настоящее яблоко — которое вы возьмете?» Это почти дословное изложение знаменитого тезиса Чернышевского, согласно которому художественное произведение самостоятельной ценности не имеет, а критерием его является практическая полезность. И последнее. «… Если бы вы взяли… анекдот, и наполнили бы его еще анекдотами и острыми словечками от себя…» Здесь Достоевский, пародируя требование «читательской массой» легкого, жиденького чтива, говорит о падении культурного уровня общества. Эта концепция художественной прозы — «анекдот с острыми словечками от себя» — тоже содержится в диссертации Чернышевского: «сюжетами романов, повестей обыкновенно служат поэту действительно совершившиеся события или анекдоты, разного рода рассказы». Литературное творчество Игната Лебядкина — описание того, как выглядел бы творческий процесс «по Чернышевскому»… А ведь есть и… — Верейский на миг закусил губу, — ну, конечно… Лебядкин же спрашивает Ставрогину: «Можно ли умереть единственно от благородства собственного сердца, сударыня?» Он и речь на похоронах осмеял!
— Вы, что, роман наизусть знаете? — вытаращил глаза Муромов.
Верейский покачал головой.
— Нет, просто близко к тексту. И, думаю, что если поискать — найдутся и иные аналогии.
— Однако я заканчиваю, — заявил Ригер, — в утопическом финале романа мы видим пророчество: возникает фигура освобожденного из тюрьмы автора книги. Тут, правда, сам автор жестоко обманулся в своей надежде. Он провёл двадцать лет на каторге и в ссылке, помилования не просил, но бунта не дождался, вернулся в Саратов в год смерти, всеми забытый и никому не нужный…
— Может, хоть умер по-человечески? — высказал робкую надежду Голембиовский, — он же — сын священника…
— В 1889 году Чернышевский получил разрешение переехать в Саратов. Полгода жил переводами и руганью с домашними. В ночь на 17-ое октября с ним был удар, после чего он вскоре скончался. Последними в 3 часа утра были загадочные слова: «Странное дело: в этой книге ни разу не упоминается о Боге…» Последней книгой, что он переводил, был Георг Вебер, немецкий историк, — сообщил Верейский.
— Ну и что с ним делать? — поинтересовался Муромов у Голембиовского.
— А вы мне хоть что-то доброе о нём сказали? Развели клоунаду, — с упреком вздохнул Голембиовский, — но этот роман — подлинно единственная русская утопия, воплотившаяся в жизнь, и пока все наши судорожные попытки вырваться из «четвертого сна Веры Павловны» безуспешны. У людей с «новой» нравственностью, точнее, с полным отсутствием таковой, оказалась железная хватка… Но я бы его вымарал из литературы — так же, как его последователи вымарали из нее Самарина, Суворина, Победоносцева и Аксаковых…