Ворон и ветвь - Арнаутова Дана "Твиллайт". Страница 71

– Смешно, – соглашаюсь я. – И что ты сказала?

– Посмеялась, конечно… А твой дед совсем плох.

Шаг влево, поворот. Четыре пары глаз сверлят во мне дыру, еще чуть – и задымлюсь. Взлетают широкие юбки, пенясь кружевом. У крайнего справа ворот плаща расшит птичьими перьями. Зимородки – мастера иллюзий. Вот кто их прикрывал! А что он делает сейчас?

– Это радует. Почти. Торопишься. Раз-два, поворот…

– О, так ты о ритме? – усмехается она. – Прости.

– И о ритме тоже. Есть еще приятные новости?

Застывшее лицо Терновника, волчьи взгляды, ало-золотое пятно… Пальцы размыкаются, мои ладони ложатся ей на талию, ее – мне на плечи. Она смеется, откинув назад голову, и кончики длинных волос щекочут мне пальцы. Щеки порозовели; круглится, просясь в ладони, высокая грудь; алеют влажные губы… Второе замужество ей на пользу – дивно расцвела. А второй справа – из Ясеней. Никого из королевского клана – почему? И почему она показывает мне это?

– Ты спешишь, – усмехается она. – Теперь повороты через два шага на третий.

– Точно, забыл…

Если прислушаться – хорошо прислушаться, не ушами, – не зазвучит ли над лугом музыка? В свете полной луны кружились мы когда-то на вершине холма-кэрна, и звезды сыпались вокруг – только успевай загадывать желания. Смуглый юноша, сидя на камне, плел для нас мелодию из душистого теплого ветра, пения флейты и лунного света. Ревниво следил серо-зелеными глазами, сияющими ярче падающих звезд, – и реальность танцевала с нами под его флейту, водя безумный хоровод вокруг. Ты помнишь эту музыку, Вереск? Я не силен в гламоре, но мог бы воскресить ее для тебя – каждую ноту.

– Надо чаще танцевать, Керен. Скоро Йоль…

– Непременно схожу в какой-нибудь трактир. Если будет время, конечно.

Третья фигура. Лица так близко, что дыхание мешается. Вот так она и отравила первого мужа… Вино или еду тот из рук нежной супруги даже с кинжалом у горла не принял бы. А вот в танце на празднике отказать не смог. Этикет… Традиции… Она четыре года пила яд, выжидая случай. Вереск поклялась, что не травила его. И это была чистая правда. Она всего лишь дышала рядом с ним во время танца. А до этого четырежды танцевала то со мной, то с наследником Терновников, и оба остались живы. Какие уж тут подозрения…

– Разве мы плохо попадаем в такт? – спрашивает она.

Та флейта, певшая для нас, умерла вместе с волшебством ночи. Воскресить ее сейчас – что мертвую невесту поднять из гроба и уложить с женихом на брачное ложе. Мы отлично попадаем в такт, моя Вереск! Флейта мертва – но сердца у нас бьются одинаково.

– Разве мое изгнание отменили? – усмехаюсь я.

– Твой дед уже на пороге Летней страны. Еще шаг – и старейшин можно будет уговорить.

– Думаю, он не настолько плох, чтобы танцевать с тобой. Значит, протянет еще пару веков…

Мы снова расходимся, церемонно соприкасаясь кончиками пальцев. Шаг рядом, и еще, и еще… Поклон, реверанс. Дымится земля под парчовыми туфельками, рассыпаются в прах стебли дрока под моими сапогами.

– Дошли слухи, – улыбается Вереск, – что у тебя есть наследник.

– Слухи врут, – отзываюсь я.

– Ах, прости. Не наследник, а ученик. Это совсем иное, конечно…

– Это иное, – эхом откликаюсь я.

Шаг, поворот – и замираем друг перед другом. Мой поклон – волосы метут по истоптанным листьям мандрагоры, пахнущим резко, неприятно. Ее реверанс – последний раз колышется кружевная пена пышных юбок, чуть чаще обычного дыхание.

– Йоль близко, – тихо говорит она, не отводя внимательных глаз от моего лица и едва шевеля губами. – Многие уходят в Летнюю страну этой порой. И если ты останешься наследником…

– Не способный иметь наследника не вправе наследовать, – мягко поправляю я.

– Не имеющий наследника, – возражает она.

– Но у меня как раз наследника нет. И не будет.

– Конечно, – соглашается Вереск. – У тебя, конечно же, нет наследника.

Несколько ударов сердца мы смотрим друг на друга. Темный янтарь ее глаз непроницаем. Сказанного – достаточно.

Стоя посреди истоптанной поляны, я смотрю, как она подходит к лошади и взлетает в седло, опершись на руку Терновника. Хотя паж-то – Вьюночек… Пятерка лошадей беззвучно ступает по серебрящейся инеем земле. Время к утру – и на луг ложится легкий мороз. Через пару недель здесь выпадет первый снег, а там и до Йоля рукой подать… В лунном свете кружатся и мелькают тени, пряча всадников. Мгновение – и на поляне нет никого, кроме меня. Только мешается еще в воздухе запах благовоний Вьюнка с тонким волшебством духов Вереск: теплый сандал, страстная мирра, невинная ваниль – и влажный, холодный дубовый мох, пахнущий забвением и смертью, – послевкусие аромата, выверенное, как удар милосердия. Видят боги, в которых я не верю, это была хорошая работа… Темнеет четкий круг там, где мы танцевали. То ли магии Вереск хватило на двоих, то ли не такое уж я человеческое отродье, но круг широкий, словно целый хоровод Дивного народа вел здесь пляску, и листья мандрагоры внутри него сморщились и увяли. Ничего, следующей весной земля здесь зазеленеет куда пышнее прежнего…

Собирая корзину, нож и разбросанные корни, я думаю, что танец сидхе похож на огонь: сначала он опаляет землю, убивая живое, потом на удобренном золой чистом месте быстрее обычного поднимаются травы и деревья. Что-то в этой идее есть интересное, надо потом обдумать. Вереск очень хочется, чтоб я вернулся ко двору. Значит, мне туда совсем не нужно. Где носит Греля? Что-то давно никто не устраивал безобразий на кладбищах и не отбивал осужденных у инквизиторов. Неужели надоело вести себя так, словно решил не дожить до следующей недели? Что ж, поищем моего ученика и напомним договоренность. Я не думал отпускать мальчика так рано, однако нельзя давать Вереск то, чего она хочет, – чем бы это ни было.

Ворон и ветвь - i_002.png

Глава 20

Игры на чужой доске

Ворон и ветвь - i_008.png

Стамасс, столица герцогства Альбан, дворец его блистательности герцога Орсилия Альбана

6-й день дуодецимуса, год 1218-й от Пришествия Света Истинного

– Кто придумал шахматы: мы или люди? – спрашиваю я у деда.

Теплые летние сумерки пронизывает золотой свет заката, и лес затихает – то ли настороженно, то ли восхищенно. Мы едем по опушке леса, окружающего кэрн, и я знаю здесь каждую ветку, но этим вечером мир вокруг странен, и, будь я волчонком, у меня на загривке встала бы дыбом шерсть.

– Себя, значит, ты к людям не причисляешь? – безразлично спрашивает дед, скользя взглядом по траве, низкой и такой густой и упругой, что копыта лишь ненадолго приминают ее тугие завитки.

– Я Боярышник из Дома Боярышников, – отзываюсь я, стараясь, чтобы голос был таким же ровным и бесстрастным. – Разве не этому ты учил меня?

– И что из того? А если бы я учил тебя тому, что ты свиристель или травяная лягушка, ты считал бы себя ими?

Вечер тих, кони бесшумно плывут по траве, и я знаю, как мы выглядим со стороны, сумей кто-то из смертных увидеть нас сейчас: два видения, словно вышедших из сказок о Дивном народе. Никто из детей соли и железа не отличит меня от чистокровного сидхе, но, когда рядом оказывается кто-то из чужого Дома, я все чаще ловлю тщательно скрываемую неловкость, в которой чудится то ли насмешка, то ли брезгливый интерес.

В такие мгновения мне обычно хочется убивать, но дед давным-давно объяснил, что потакать сиюминутным желаниям и порывам недостойно сидхе, так что я сдерживаюсь.

– Крови лягушки или свиристеля во мне нет, – замечаю, не переставая вглядываться в окружающее. – А сидхе – ровно половина. И разве воспитание не склоняет чашу весов в нужную сторону?

– Так, – роняет дед, и я слышу одобрение, скользящее в ровном тоне, как рябь по озерной глади. – Ты понимаешь. Но чаша весов существует лишь в глазах смотрящего. Что ты видишь в моих, когда я гляжу на тебя?