Путешествие в Элевсин - Пелевин Виктор Олегович. Страница 25

– Как рано я должен там быть?

– Засветло. Если я опоздаю, не беда – обождешь. Вот тебе десять ауреусов на расходы…

Я выполнил распоряжения Порфирия – обрил голову, купил военную тунику и галльский плащ. Меч я взял свой – тот, что покойный Формик запретил мне носить на вилле. У меня уже готова была перевязь, чтобы прятать его под одеждой, и ничего лучше я не придумал бы все равно.

Остатком денег я распорядился по-солдатски: посетил лупанар и напоил молодых волчиц сладким греческим вином. Как знать, вернусь ли я в Вечный город…

В назначенное утро я был на месте затемно. Слишком приближаться ко дворцу не стоило – неразумно околачиваться рядом со стражей с мечом под одеждой. Я выбрал самое далекое место, откуда виден был выход.

Ночь давно сменилась утром, а Порфирий все не шел. Я стал уже сомневаться, что он появится, когда меня окликнули сзади:

– Маркус! Ты ли это, друг мой!

Я обернулся.

За моей спиной стоял Порфирий в галльском плаще.

Я в первый момент не узнал его из-за накладной бороды – а узнав, изумился, до чего ловко он изменил свой вид. Дело было даже не в спутанных волосах, бороде и одежде, хотя все это выглядело чрезвычайно убедительно.

Дело было в манере себя держать.

Он излучал подобострастие, совсем как небогатый рыночный торговец при встрече с магистратом – причем обращено оно было не ко мне лично, а ко всему миру сразу. Горделивая осанка исчезла: выше меня ростом, он каким-то образом ухитрялся смотреть снизу вверх, будто согнувшийся над прилавком приказчик.

Одежда его не просто казалась недорогой – она была подобрана так, словно передо мной стоял человек среднего достатка, стремящийся выглядеть шикарно. Особенно веселил дутый золотой браслет на его запястье – слишком толстый, чтобы быть настоящим.

И вдобавок ко всему Порфирий вел за собой мула с поклажей.

– Господин, – сказал я, – никогда не узнал бы тебя… Почему ты вышел из дворца не там, где велел себя ждать?

– Я велел ждать у выхода, – ответил Порфирий, – это верно. Но я не говорил, что появлюсь из него сам. Императору трудно выйти из дворца даже переодетым.

– Ты ходил по городу один, – сказал я, – и подвергал себя великой опасности.

– Погляди на меня, – засмеялся Порфирий. – Какая опасность может угрожать подобному мужу? Разве отберут мула. Но такого и отбирать поленятся.

Он был, конечно, прав.

– Ты готов? – спросил он.

– Да, господин.

– Тогда в путь. Поспешим, пока воздух прохладен. Через пару часов станет жарко.

Так мы отправились в путь.

Шумен Рим летним утром. Богачи и лентяи еще пытаются спать, но по улицам уже спешат рабы и ремесленники; телеги с припасами забрасывают еду в ненасытное чрево города. Крики ослов, лошадиное ржание, ругань на двух языках… Кухарки-рабыни возвращаются с рынка с корзинами снеди. Запах бычьей кожи, пряностей, готовящейся пищи и, конечно, навоза. Люблю тебя, Вечный город. Люблю, несмотря ни на что.

Мы благополучно добрались до заставы, где стража не обратила на нас никакого внимания, и вышли за городскую стену.

– Господин, – спросил я Порфирия через час ходьбы, – а мы обязательно должны все время идти? Можно иногда ехать в повозке?

– Нет, Маркус. По суше мы должны идти пешком, но можем останавливаться на отдых. Так велела богиня.

Спорить, конечно, было бесполезно – обеты мистов должны исполняться, иначе в подобном путешествии не останется смысла.

Я то и дело косился на его накладную бороду. Она была сделана весьма искусно: седина появлялась на скулах и естественным образом сгущалась на подбородке. Несмотря на эту белизну, Порфирий выглядел моложавее, чем с бритым лицом.

Не хотелось даже думать, что случилось с хозяевами волос, из которых была сделана борода. Вряд ли их подбирали с пола в цирюльне. Ходить в волосах живого человека император не стал бы по симпатическим соображениям. Это я понимал как вавилонский маг.

Моя бритая голова непривычно зудела – словно от стыда. Я прятал ее под капюшоном, и касания ткани к коже казались грубым приставанием галльского мужлана к девственнице.

Солнце уже припекало, и мы сделали привал в дубовой роще у дороги. Рядом лежали старые мраморные блоки, и место выглядело так живописно, что просилось на фреску. Эти каменные дубы, думал я, живут по много сотен лет – есть здесь, верно, деревья, помнящие еще римских царей…

Я хотел сказать об этом Порфирию, но вовремя сообразил, что упоминание римских царей в разговоре с принцепсом может оказаться неловким. Порфирий поймет, что я не имел в виду ничего дурного – но зачем тогда вообще открывать рот? Сообщить, как вокруг красиво? Так он видит сам.

Подкрепившись пирожками с сыром и медом (это была обычная рыночная еда, совсем недорогая), мы запили их теплой поской и решили переждать в древесной тени два самых жарких послеполуденных часа.

Порфирий достал из сумки на спине мула книгу – изящный небольшой кодекс из папируса в изукрашенной коже. Заметив, что я украдкой гляжу на кодекс, он улыбнулся и повернул книгу так, чтобы я мог ее рассмотреть.

Переплет был украшен изображением редчайшего фрукта – золотого персидского яблока, называемого иногда лимоном, с двумя изумрудными листочками. Под ним помещалось название:

ДА, СМЕРТЬ!

Вежливость требовала что-то сказать.

– Странное название для книги, – произнес я. – Немного пугающее. Это про военное искусство?

– Скорее про искусство смерти, – ответил Порфирий. – Или про искусство жизни. Они неотделимы друг от друга.

– И кто это написал?

– Гегесий. Греческий мудрец.

– А почему на обложке персидское яблоко?

– Гегесий причащал этим плодом своих учеников.

Я засмеялся.

– Я пробовал его один раз – и помню, что ничего кислее не бывает.

– В этом и смысл, – кивнул Порфирий. – Гегесий говорил, что таков же вкус истины.

– Я не слышал про эту книгу.

– Сохранился только один ее экземпляр. Свиток был найден в афинской гробнице. Я купил его за большие деньги, мне переписали текст в удобную книжку, а переписчиков умертвили… Поверь, не по моему приказу, это переусердствовал Дарий. Но Дария мы наказали.

– Да, господин.

– В общем, лишь я могу читать сей труд. Во всем мире – я один. Вот это действительно императорская привилегия и роскошь.

– Как прекрасно, – сказал я, – что блеску богатства ты предпочитаешь вершины духа, господин.

– Тебе бы тоже не помешало побывать на этих вершинах.

– Мой разум прост, – ответил я. – Я вряд ли постигну ту мудрость, в которой ты находишь отдохновение.

– А давай попробуем, – сказал Порфирий. – Я прочту тебе первую страницу, где Гегесий сразу берет Юпитера за пенис.

Я засмеялся.

– Твое сравнение очень выразительно, господин.

– Это не сравнение, а то, что греки называют словами метаферейн и метафора. Итак, слушай…

Порфирий сделал паузу, как бы отделяя свою речь от слов Гегесия, и прочел:

Да, Смерть!

Что значат эти слова?

Означают они следующее – любому движению мудрец предпочитает покой.

Разберем вопрос подробнее.

Парменид, а за ним Зенон говорили, что Ахиллес не догонит бегущую с ним наперегонки черепаху. Когда Ахиллес прибудет в точку, где черепаха была минуту назад, та отползет немного вперед, а когда Ахиллес достигнет этого другого места, черепаха проползет еще немного, и так до бесконечности.

Спорят с этим обычно следующим образом – доказывают с помощью вычислений, что в рассуждении есть ошибка. Однако математика не есть жизнь. Логически опровергнуть Зенона нельзя.

Но я возражу Пармениду и Зенону и поражу их в самое сердце. Аргумент Гегесия таков: говорить, что Ахиллес никогда не догонит черепаху, есть то же самое, что утверждать, будто Ахиллес и черепаха никогда не умрут.

Если первое утверждение доказывается логикой, второе так же легко ею оспаривается. Помрет и быстроногий герой, и медленная рептилия. Собственно, они уже померли – даже если соревновавшаяся с Ахиллесом черепаха прожила на пятьсот лет дольше, ей уже наступил конец.

Чу! Вот песок времен. Из него торчит позеленевший щит героя, поодаль глазница шлема, дальше череп – а в шаге от них пустой панцирь черепахи. Кто пришел первым? Кто вторым? Куда?

Надо ли мерить расстояние от первого панциря до второго, чтобы понять, кто победил в забеге? Парменид сказал бы, что оба бегуна теперь в одном и том же месте – и я с ним соглашусь.

Зенон объяснял, почему Ахиллес не догонит черепаху, а Парменид, его учитель, шел дальше – он утверждал, что движения нет вообще. И был, как я полагаю, прав.

Покажу это с помощью того же аргумента Гегесия (если истории будет угодно оставить его название за мной).

Вот движения твоего тела. Изначально их нет совсем, как нет и тебя. Затем зародыш перемещается вместе с матерью. Когда ты мал, ты ползешь по земле. Потом движешься куда-то на четвереньках. Вскоре упражняешься в гимнасии. После бежишь с копьем на врага. Если выживешь, идешь за плугом. Затем с клюкой плетешься на завалинку. Наконец, хромаешь назад на ложе, встав ночью по нужде. И вот ты умер, и тело твое сначала влекут на костер, а потом оно сгорает – и тебя опять нет.

Даже если двигался ты весьма замысловато и старался поразить всех вокруг своими кувырками и фляками, то теперь тебя нет точно так же, как если бы не было никогда вообще. Во всяком случае, для тебя самого. И никаких других людей с их памятью о тебе для тебя тоже теперь нет.

Где все проделанное тобою движение? Там же, где вчерашний дождь: в благодарной памяти червей, и более нигде.

Говорить о некоем явлении можно лишь тогда, когда оно проявило себя окончательно, иначе мы не увидим его в полноте. Царь может, например, начать правление с щедрых даров, а потом стать скупым тираном и убийцей – и если мы будем делать о нем выводы по первым дням, то исказим истину.

Итак, я спрашиваю – где движение человека, когда оно проявлено полностью? Где, говорю я, наша жизнь, когда она выявила себя до конца? Окончательное движение есть покой, а жизнь в своей полноте есть смерть. Так отчего я боюсь вкусить сей плод сразу? Неужто он кислее жизни?