Путешествие в Элевсин - Пелевин Виктор Олегович. Страница 26
Порфирий закрыл книгу.
– Что скажешь, Маркус?
– Непонятно, зачем с такими мыслями шевелить хоть одним пальцем.
– Гегесий и не настаивает, – сказал Порфирий.
– Это только первая страница. Разве ее не довольно? А Гегесий целую книгу написал. Зачем? Для кого?
– Он написал ее для будущих вождей человечества, – ответил Порфирий. – В его время таких не было. Были воюющие друг с другом цари. Поэтому он скрыл сей труд в собственной гробнице. А теперь книга нашла своего адресата.
– Главная его мысль примерно понятна, – сказал я. – Но книга же весьма толстая. О чем он рассуждает так долго?
– Он дает правителю некоторые практические советы.
– Могу я узнать какие?
– Ты метишь на мое место?
Я побледнел. Никогда не следует забывать, что говоришь с принцепсом – обычные слова имеют для него совсем другой смысл.
– Господин, если я нечаянно мог…
Порфирий рассмеялся.
– Не оправдывайся, – сказал он. – Но помни, что не следует примерять пурпур при живом императоре. Особенно стоя рядом с ним.
Эта книга существует лишь для меня одного. Того, кто попытается ее прочесть, ждет…
Он указал на обложку.
– Я знаю, господин.
– Вот и славно, Маркус… Не расстраивайся. Я почитаю тебе из нее еще.
– Не обязательно, господин, – сказал я, поднимаясь с места. – Главное я понял.
– Что ты понял?
– Черепаха и Ахиллес – оба сдохли.
Порфирий усмехнулся, взял мула под уздцы – и мы пошли дальше.
В эту ночь мы заночевали в харчевне у дороги, сняв у хозяина обе отведенные для гостей комнаты. Меня поражало, что Порфирий запросто ест самую подлую пищу и пьет дешевое вино. Когда я выразил изумление, он засмеялся.
– В твоем возрасте, Маркус, я обошел с легионами все границы империи. Я привык спать на земле, есть что попало и ежедневно подвергать свою жизнь опасности.
– Да, господин – я не подумал об этом. Извини.
– И в воинском единоборстве, – продолжал Порфирий, – я тоже понимаю чуть более, чем тебе могло показаться в моей спальне. Просто у меня не было под рукой любимого оружия.
– А какое оружие ты любишь? – спросил я.
– Боевой топор. С металлической рукоятью, чтобы можно было отражать удары. Я научился владеть им на Крите – и, поверь, убил им больше даков и германцев, чем ты гладиаторов.
Я знал, что в пограничных легионах действительно водятся сорвиголовы, предпочитающие гладиусу тяжелую секиру – но обычно это огромные и жирные силачи. Порфирий был крепок, но все же не настолько.
У меня хватило ума не подвергать его слова сомнению. Но казалось забавным и даже трогательным, что император Рима ради красного словца готов приврать – совсем как рыбак, рассказывающий о пойманной красноперке.
Вечер был прекрасен, а воздействие дешевого вина на дух оказалось в точности таким же, как у самого дорогого. Мы сидели вдвоем в ночном дворе, глядели на звезды, на черные силуэты кипарисов над стеной – и я был счастлив.
Затем Порфирий помолился маленькой статуэтке Деметры, которую вез в поклаже, и сказал:
– Перед сном, если хочешь, я прочту тебе еще кусочек из Гегесия.
– Буду счастлив, господин.
Порфирий вынул кодекс и прокашлялся.
Мы говорили о том, что любое движение в своей полноте есть полная неподвижность. Но точно так же это касается движений ума. Именно здесь сокрыт корень многих тайн.
Любая мысль начинается с того, что прежде ее не было. Любая мысль кончается тем, что более ее нет. Между этими двумя полюсами заключено все наше бытие, ибо жизнь души есть просто последовательность мыслей. Даже то, что мы живы, есть мысль.
Как возникает мысль и где начинается ее движение, мы не видим. Мы не ведаем, что поглощены ею – и замечаем это лишь изредка и случайно, особенно если не прикладываем специальных усилий. Происходит так оттого, что мысль никогда не является нам, а всякий разприкидывается нами.
Мы не думаем мысль, а превращаемся в нее. Мысли есть как бы гримасы нашего лица – оттого заметить их так же трудно, как увидеть свое лицо без зеркала.
Вот, например, ты понял всю пагубность гнева и стараешься быть добрее к другим. А потом вспоминаешь про кого-то, кто обошелся с тобой плохо (или тебе просто так показалось) – и за секунду кулаки твои сжимаются, на скулах выступают желваки, а ум охватывает пламя… Замечаешь это только тогда, когда волны ярости уже сотрясают тело.
И счастье тебе, если в эту минуту ты один – а если рядом тот, кто вызвал твой гнев, ты ведь его убьешь. А не ты, так он тебя. Говорят, подобное бывает с людьми от страха и неуверенности – но кто из смертных может быть в чем-то уверен?
Миг назад гнева или похоти не было, через миг их опять не будет, но за тот миг, когда они есть, решится твоя судьба. Да что там твоя судьба – в этот миг случается вся человеческая история.
Волны мыслей вздымаются и опадают – из одного ничего переходят в другое, и не остается от них никакого следа. Но по верхушкам этих волн скачет зыбкая тварь – и кричит: «Я человек! Я вечен! Я есть истина! Денег, денег сюда!»
А опадут волны, так и твари никакой не останется, потому что она с самого начала была просто состоящей из пузырей пеной.
Так разве не лучше, когда на море штиль?
Вспомни теперь, что жизнь есть суетливое томление испуганных мыслей. И тогда поймешь слова древних: «мудрый рассматривает себя как уже мертвого».
Слова эти показывают не отвагу совершенного духа, а сокровеннейшее из его упований…
Кажется, здесь я издал звук, похожий на хрюкающий храп.
– Ты спишь? – спросил Порфирий.
– Еще нет. Но рассматриваю себя как уже спящего.
Порфирий или не заметил шутки, или не пожелал ее заметить.
– Тогда послушай из другого места.
Люди, выдающие себя на базарах за мудрецов, учат так: не уходи в мысли о прошлом и будущем, а живи сейчас, проживай каждый момент жизни ради него самого, и будет тебе счастье.
Уделим несколько слов разбору этого суеверия.
Во-первых, чему учат, говоря: «живи каждый миг ради него самого»?
В мгновении нет ничего, что можно было бы назвать «им самим». Сама идея каких-то «моментов» и «мгновений» есть философское умозрение, а если совсем точно, тысячелетняя прибаутка, повторяемая одним рыночным жуликом вслед за другим, потому что на эту речь охотно ведутся люди. Моменты бывают только в вычислениях физиков и геометров, а в человеческой жизни их нет.
Ты можешь прямо сейчас проверить эти слова, попытавшись лично обнаружить хоть одно «мгновение» – и прожить его «ради него самого». Просто не успеешь, братец. Да и искать замучаешься.
Но ведь есть нечто, придающее совету «жить в мгновении» видимость истины? Нечто разумное и светлое, этими словами подразумеваемое, смутно узнаваемое слушателем – и век за веком привлекающее чернь?
Люди склонны понимать эти слова в том смысле, что мы получим от жизни больше наслаждения, если будем полнее открываться происходящему прямо сейчас. Секунда неповторима – и уходит навсегда. Поэтому, не успев насладиться мгновением, мы теряем его.
Человек соблазняется, понимая эти слова в том смысле, что жизнь надо жевать тщательнее и высасывать из нее весь сок, как хорошая свинья подъедает весь заданный корм. В этом суть современных учений о совершенствовании и счастье: жулики обещают слушающим их свиньям, что на тех нарастет больше жира с того же самого фуража (под жиром здесь надо понимать наслаждение миром).
Но как, спрашивается, насладиться мгновением? Радость прекрасна лишь тогда, когда возникает нечаянно – а если мы подходим к каждой новой секунде, ища в ней радость специально, мы тем самым создаем цепь мгновений, занятых поиском. Но счастье и его поиск не могут существовать одновременно – надо ли объяснять?
Пусть случается иногда счастливый миг – какой в нем толк, если за ним сразу же наступает другой? Видящий работу ума знает, что мы всегда имеем дело с воспоминанием. Наше «счастье настоящего момента» всегда имеет форму мысли «а ведь миг назад было хорошо». За этим следует сожаление и жажда вернуться.
Но давай, дорогой друг, услышим рыночных зазывал буквально. Давай погрузимся в мгновение, отбросив все остальное. Давай поплывем из мига в миг, забыв обо всем, что мешает нам оставаться в здесь и сейчас.
Даже развив скорость и внимание специальными методами, ты не найдешь в мгновении ничего понятного – лишь бессмысленное и тревожное раздражение обнаженного нерва бытия. Все знакомое человеку возникает не в мгновении, а в уме, выбрасывающемся из настоящего в никуда.
Но что мы обнаружим в самом мгновении?
Мы обнаружим боль. Тонкое и быстрое страдание новизны и страдание утраты. Мгновения, если исследовать их под увеличительным стеклом, состоят из физического неудобства и муки непостоянства. Ум сбегает из них в свое рукоделие (чтобы не сказать рукоблудие) именно потому, что пытается таким образом защититься от свойственной бытию боли.
Опытным мистам, правда, доступна особая тонкая радость оттого, что находишься в настоящем моменте сознательно и по своему выбору – и видишь все перемены как грязь и ненастье за окном удобной повозки. Но испытать эту радость можно лишь тогда, когда совесть чиста, а ум покоен. Об этом высшем из утешений я скажу несколько слов позже.
Будь в мгновении сладость, доступная любому, все и так жили бы в нем, ибо каждая свинья хорошо знает, где дерьмо, а где желуди. Люди бегут из мгновения в небытие своих умозрений не просто так. Они делают это, прячась от жалящей неуютности настоящего.
Мы сами уходим из реальности в сон, созданный нашим разумом. Тогда почему мы согласно киваем головой, когда нас зазывают вернуться в мгновение?
Да потому, что мысленное прибежище, построенное нашим умом, тоже полно боли. Мало того, это и есть настоящий дом скорби, ибо люди так безумны, что научились производить в своем умозрении гораздо больше страдания и муки, чем возникает естественным образом в каждой новой секунде. И для таких безумцев (а их среди нас огромное большинство) возвращение к бегу мгновения действительно есть бегство от боли – но не оттого, что в мгновении нет боли, а оттого, что в нашем воспаленном разуме она куда сильнее.
Боли нет лишь в небытии, а всякая наша радость есть просто временное облегчение страдания.
Вот поэтому занятый поиском истинного счастья мудрец рассматривает себя как уже мертвого и при каждой возможности радостно соглашается исчезнуть совсем.
Как же быть тогда с тонкой радостью от нахождения в моменте, доступной опытным мистам? Противоречия здесь нет: радость эта, по сути, возникает именно оттого, что исчезаешь, и даже тревожный зуд бытия не в силах заставить тебя появиться опять (если полагаешь это простым, попробуй).
И вот что я думаю – не рождаемся ли мы в истине именно тогда, когда исчезаем?
Да, Смерть!