Серебряный город мечты (СИ) - Рауэр Регина. Страница 49
У мамы улыбка совершенно особенная: тёплая, живая и яркая. Мамина улыбка, как вещала не так давно наша руссичка про образность и красоту языка, озаряет всё ее лицо, делает запредельно красивым и живым, подвижным.
Как отец мог позариться после мамы на сухую и серую немецкую воблу?!
Что улыбается редко, не так.
И смеется гестапо в юбке редко, а мама — часто.
И сейчас, бросаясь мне навстречу, она смеется звонко, качает головой, отчего волосы, рыжие и яркие, как она вся, рассыпаются по плечам.
— Димулька! — мама восклицает.
Называет, как в детстве и как только она.
И даже сердиться не получается. Ей можно так звать, и обнимать меня, проявляя телячьи нежности, посреди кофейни ей можно.
— Привет, — я улыбаюсь радостно.
Чуть неловко.
Чувствую привычную идиотскую неловкость, которая при наших встречах в первые минуты меня неизменно посещает и с которой, как бы я ни старался, ничего поделать не выходит.
Идиот.
— Как ты вымахал, совсем взрослый стал! — мама, не замечая этой неловкости, заявляет радостно, треплет меня по волосам, что ей делать тоже можно.
Отстраняет от себя, чтоб рассмотреть и снова обнять, прижать к себе. И запах родных её духов, которые, казалось, я забыл, я чувствую. Мелькает мысль, что хорошо, что только казалось, будто забыл.
И пусть мы почти год не виделись, она всё такая же.
Не изменилась, а я не забыл.
— Я сто лет тебя не видела, — мама говорит быстро, живо, сыплет в минуту тысячу вопросов, оставаясь и в этой манере говорить прежней, — так соскучилась! Рассказывай немедленно всё-всё, что произошло! Как учеба? Куда поступать решил? Как твой жуткий бокс? Все еще занимаешься? Как друзья, Ник, Андрей? Отец?
Отец.
Отец таскал в это — наше! — кафе немку вместе с её чудовищем, водил, будто бы можно и нормально в наше с мамой место. И заказывал, как и мне в детстве с мамой, он им фирменные марципаны.
Предатель.
О котором я думать не буду и рассказывать не стану, не о чем тут говорить. Я лучше расскажу про последние соревнования, на которых мне первый раз удалось взять золото, а гестапо в юбке с чего-то вдруг решила поиграть в хорошую семью, испекла пирог, улыбалась типа радостно.
Немка лицемерная.
И про неё, запинаясь и спотыкаясь, я не говорю, сворачиваю тему и мысль гоню прочь. Мне нужно сказать про другое, рассказать маме, первой, что да, куда поступать я решил и кем хочу быть я понял точно.
— Медицинский? — мама переспрашивает.
Выглядит ошарашенной, не обрадованной.
В её невозможно голубых, ярких и сверкающих, как она вся, глазах мелькает замешательство, непонимание, которое я улавливаю хорошо, пытаюсь объяснить:
— Я хочу видеть результат, понимаешь? Когда человек пришел с болью, а ты понял, что не так, назначил лечение, и он поправился. Когда ты понимаешь, что это благодаря тебе ему стало легче и он будет жить дальше и еще…
Мне не хватает слов, понимания, зато сумбурности, от которой последним идиотом я себя начинаю снова чувствовать, у меня с лихвой.
Просто Эллочка-людоедка, о которой гестапо рассказывала.
Чёрт.
— Понятно, — мама улыбается натянуто, кажется, печально. — Будешь как Владлен. Впрочем, ожидаемо, — она вздыхает тяжело, встряхивает зачем-то головой, спрашивает бодро о другом.
Отвлекает.
Рассказывает сама про Токио, где живет уже восемь лет. Она уехала туда изучать язык и культуру после развода. И тогда, выслушав их с отцом о том, что вместе они жить больше не будут, я сказал, что ни в какую Японию не поеду.
Значит, с отцом.
Так сказала мама, подхватила ярко-красный сверкающий чемодан, взъерошила мне волосы, поцеловала в лоб и меня, и отца.
Вышла из квартиры.
А я только тогда, услышав хлопок двери, понял, что и как оказывается выбрал, бросился, крича, следом, но отец перехватил, не пустил, сказал, что не надо, что мама приедет, а у нас тут бабушка.
Которой через два года не стало.
И мама, правда, приехала, а после вновь уехала. И слезы, напоминая, что мужчины не плачут, она мне в аэропорту стирала, объясняла, что в России мне будет лучше, тут друзья, школа, секция.
Отец, которого одного не оставить.
Правда?
Правда.
Только вот сейчас он не один, у него гестапо в юбке и её чудовище, в котором он души не чает, можно его оставить теперь прекрасно, не пропадет и не расстроится. И без меня им будет только лучше, заживут идеальной счастливой семьей, я же лишний.
Я хочу уехать к маме.
Осталось только решиться и сказать, перебить её смех и рассказы о Григе — в честь Эдварда Грига, помнишь такого? — которому уже пять месяцев, у него паспорт и порода акита-ину. Одна из древнейших пород собак.
Хатико тоже был этой породы, ты знаешь?
— Григ по верности, как Хатико, лучше его, — мама… щебечет, почему-то подбирается именно такое слово, характеризует, — Аои, наша домработница, мне уже два десятка коротких видяшек скинула, как Григ грустит и ждет меня у дверей. Я даже позвонила и попросила поднести ему, сказала, что уже завтра утром буду дома.
— Завтра?
— Да, — мама кивает, роется в своей сумке, чтобы кошелек найти и расплатиться, так как с едой мы покончили, и прогуляться по центру она предложила, попросила показать ей что нового в городе появилось и изменилось. — У меня рейс в семь вечера сегодня.
— Сегодня, — я повторяю растерянно.
Ошарашенно.
Будто меня ударили.
Кроссом, который в голову, со всей силы, точно в цель, до звона в ушах и черноты перед глазами.
— Ты чего, Дима? — мама замирает, перестает искать кошелек.
Смотрит удивленно.
— Н-ничего, — я выговариваю.
Не говорю под её сияющим взглядом про то, чтобы к себе она меня забрала. Язык, враз ставший неповоротливым, не даёт. И всю нашу прогулку я думаю мучительно сквозь звон, от которого мысли разбегаются, и отвечаю я маме невпопад.
Так, что она в конце концов смеется, качает головой, и слепящее солнце, выглянувшее из-за тёмно-серого облака, заискрило в маминых рыжих волосах, сделало их горящим золотом, согрело меня.
Пусть холода до этого я и не ощущал.
— Дима, завязывай с боксом. Он, кажется, всё ж отбивает мозги.
Не отбивает.
Но между спортом и учебой я уже выбрал учебу, но про это я тоже не говорю, только киваю с неловкой улыбкой, провожаю маму до такси. И в лоб, как и восемь лет назад, она меня целует, взъерошивает на прощание волосы.
— Будь умницей, Дима. И привет отцу.
Не передам, потому что в квартире, когда я возвращаюсь, никого нет. И решение, окончательное и верное, я принимаю в этой оглушительной разбавленной лишь гудением холодильника тишине. Скидываю без разбора вещи в рюкзак, беру деньги гестапо, которые в шкатулку она на днях сунула.
Ничего.
Отец ей ещё даст.
А мне надо на такси, потому что ждать автобус некогда. Часы отбивают четыре, когда из квартиры я вылетаю, сбегаю, громыхая ботинками, вниз, не дожидаясь лифта. И теперь время в противовес утру летит, мчит быстрее, чем водитель, которого я мысленно все одно подгоняю.
Ну!
Я так и не сказал маме, не попросил забрать с собой. И, наверное, можно было не скидывать вещи — зачем я их взял? — так сразу мы с ней не улетим, в квартиру отца возвращаться придется, хотя бы за документами.
Потому что футболку я бросил, а тот же полис нет.
Полный идиот.
Которому опоздать нельзя и пропустить маму в огромном, кишащем людьми, аэропорту нельзя. И в стеклянное здание я забегаю, оглядываюсь по сторонам, ищу взглядом рыжие волосы.