Ворон на снегу - Зябрев Анатолий. Страница 31

Но кончал парень дело, робким опять становился, стесненным, девчонка какая рядом проходила, он и вовсе терялся, краской вспыхивал. Какая жизнь ждет его?

Глядя так на сына, Алешка не мог предположить, что новое время вынесет парня на большую высоту, несвойственную их родове, важным инженером он станет, но совсем на малый срок, как бы только для того, чтобы блеснуть в высоте, подобно солнечному лучику на зимней, в иней одетой пихтовой макушке; блеснуть, показать городу, на что они, Зыбрины, способны среди людей. Устинка круто шагнет вверх, но шаг его будет очень короток.

Не мог предположить отец, что где-то на западном краю земли в свой коричневый день созреет страшная война и завлечет сына туда, в пучину, затянет, унесет, лишь в памяти у людей Устин останется жить долго — как лучший в городе инженер, бесстрашный фронтовой солдат и как добрый человек.

Время, время... Оно куда-то стронулось, народ перепутался сам в себе, бабы и девки языкастыми стали, всякие стыдные слова мелют; отчего это, что тут и к чему, Алешка не очень понимал, не научен был понимать, а может, голова его была так устроена, что не давалось понимание. Заводские бабы, дуры, стоявшие тоже на пропарке и мытье бочек, ждали, когда им позволят вовсе не рожать и когда их во всем приравняют к мужикам, чтобы беспрепятственно злоязычить и уж ходить без юбки. Ну-у, времечко! Пока он был на каторге, люди глупели. Что-то дальше станет с народом?..

Алешка сидел дома и при чадящем шатком свете жировика перекраивал суконный чапан, подаренный шуряком Калистратом на Амуре. Как раз в такую пору явилась комиссия: парень в тужурке на овчинном подкладе и с ним девица в кубаночке — чистая синица-пухлячок, вертучая и подпрыгивающая. Про нее Алешка подумал, что она тоже, должно, ждет приравнения к мужикам, чтобы юбку скинуть. К этому в городе идет. Пришедшие назвались комиссией по учету недвижимости. Парень спросил фамилию, синица раскрыла книгу и записала. Но, полистав ту же книгу назад, она что-то сказала парню, тот уличающее всмотрелся в Алешку, а девица объявила, что в книге значится какая-то там другая запись, и стали они наперебой говорить в том смысле, что он, Алешка, живет не в своем доме, а в чужом.

— Вот записано, — клевала носиком-шильцем синица. — Совсем другая фамилия. Совсем другой у дома хозяин.

Алешка стал нервничать.

— Какая такая фамилия? Какой такой еще хозяин? — спрашивал он, щелкая ножницами. — В чьем же доме могу я еще жить-то? Вы что! Да разве я, это самое...

Девица, должно, не слышала его, занятая собой, все прыгала перед столом и поправляла кубаночку, поглядывала на свою густую тень на стене, служившей ей зеркалом, а парень, сидя на табурете и расстегнувши тужурку, глядел на Алешку с явной хамоватостью.

— Недвижимость в таком следствии... — пояснял он натянутым чужим голосом. — В таком следствии недвижимость поступает на баланс городского Совета. Если по революционным причинам нет права вернуть ее истинному владельцу, то есть недвижимость самую...

Потом комиссия ушла, пообещав назавтра вернуться для выяснений. Всю ночь Алешке в голову всверливался вопрос: «Как так — не его дом? Как так?..» И от такой обиды, от чудовищной этой несправедливости не было сна. Всю ночь ему чудилось, что кто-то ходит с улицы под стенами, даже шоркает ногами по завалинке, он поднимался с кровати, подходил тихо к окну, вглядывался, касаясь лбом холодного стекла, и видел в мутной серой темени лишь шаткие голые кусты в овраге. Дети за спиной спали, у девочек дыхание едва уловимое, а у Устинки почему-то перебивчатое, как бы он во сне за кем гнался, что-то преодолевал, перемогал.

Комиссия на другой день не наведалась, не пришла она и на третий день, и на четвертый. И Алешка мало-помалу стал успокаиваться, однако не думать про эту удушающую несправедливость уже не мог. Как это: дом не его? Как это? Еще по осени раздобыл он у китайца Фай-Зу, торгующего теперь уж не в лавке, а дома — лавку у него на базарной площади деповские разбили, — добыл краски и выкрасил торцы бревен, чтобы мокрота не разъедала, и тогда же под карнизами навесил новые корытца, тоже покрасив их, и еще над крыльцом наладил крышу с тремя коньками. И вышло как ни у кого. Соседи завидовали.

Алешка разговаривал в воротах с Вербуком. Бывший полицейский жаловался на хвори свои, один его глаз был вовсе наглухо затянут оплывшим пунцовым веком, другой глаз слезился, середка зрачка как бы раскололась.

В глубине улицы появились сани с плетеным коробком, они свернули на мосток. Алешка сильно заволновался, когда увидел в санях парня в кожаной тужурке и пигалицу в кубанке.

— Будем производить выселение согласно революционному положению, — сказал парень, глянув мимо Алешки.

— Чего? — спросил Алешка.

— В соответствии... недвижимость поступает на баланс городского Совета. Вас предупреждали... — пояснил парень, шагнув во двор. — Требуется сделать полную опись. Пойдемте, будем делать опись. Позовите соседей.

— Чего? — еще спросил Алешка и побежал в сени, откуда вылетел с топором в правой руке, а левую руку он держал поднятой над плечом, тряс кулаком, словно гирей.

Парень из комиссии, так негостеприимно встреченный, метнулся назад, к саням, где оставалась сидеть пигалица в кубанке.

— Алексеич, не дури, оставь, — Вербук заслонил широким торсом ворота. — Оставь, ну, не дури, Алексеич, ну. Засудят. Под расстрел набиваешься...

Бежавший Алешка смог остановиться, лишь когда сани с коробом, взвихрив коваными полозьями снег на повороте, пропали за усадьбами. Вербук кивал рассеянно чему-то тайному своему и, вытирая мокроту с глаза, сипел:

— Напрасно так, Алексеич. Напрасно. Утрясем, уладим. Чего ты кипяток из себя делаешь? Зашел бы как-нибудь.

Наступил Агеев день, когда мужики на рассвете определяют качество предстоящего лета: снег к изгородям на Агея привалит вплотную — голодной поры жди, коль промежек останется — к урожаю. Алешка не пошел глядеть, с недомоганием в животе пролежал в кровати. А под вечер отправился к Вербуку. И тут увидел неожиданное. Проходя широким двором, Алешка огляделся. Валялись чурки дров, перевернутые разбитые сани, дорожка к колодцу не расчищена, колодезный сруб тонул в затвердевшем сугробе, на проволоке, протянутой через двор, висел обрывок закуржавелой цепи, а собаки уже не было и в помине. «Э-э...» — подумал Алешка, обнаружив такое запустение.

Во флигеле Вербук предложил Алешке раздеться, сесть к столу, сам же прошел к шкафу, достал синеватую с коротким горлышком бутылку.

— Хочу вот, понимаешь, угостить тебя. Редкая вот штука. По случаю дня ангела племянника... — хозяин поворотил лицо к человеку с короткой трубкой в зубах, полулежавшему в низком кресле. На человеке были подтяжки, он не поглядел на вошедших, а глядел перед собой в пустую стену.

Алешка узнал Тупальского, служившего когда-то в чине унтер-офицера вахтовым караульным при остроге. Прозвище у него было Ноздрюк.

Вот ведь встреча! Здесь же был и тот паршивец, за которым Алешка гнался и которого зарубил бы, если б тогда догнал. Этот улыбался миролюбиво. Однако Алешка почему-то не шибко удивился, он был в том приглушенном настроении, когда ни голова, ни сердце не способны на обостренное восприятие, а принимают все в том виде, в каком оно есть. Это как степная речушка: щепку в нее кинешь с берега, травинку ли, окурок, она все тихо, без взбуравливаний, уносит по верху.

Он выпил налитые ему полстакана, удержал во рту последний глоток. Похоже, как бы осиновую кору перемешали с каким-то фруктом.

— Угощайся. — хозяин налил еще. — Серчать нам чего? Жизнь, она у всех с одним клином... А дружок твой, этот Афанасий, у тебя бывает ли? Ох, беды он тебе наделал тогда. Остерегись, как бы снова не наделал...

Алешка молчал. И Вербук, видя его нерасположенность, заговорил о другом:

— Одни победили, другие не победили... Однако время всех мирит и всякий камень в муку мелет. Перед богом все мы в один грешный рядок встаем. Всякая суета — от лешего. Те, говорю, кто победил, и те, кого победили, — к одному ведь концу, перед богом... А насчет дома твоего... уладится. Недоразумение получилось. Вот и молодой человек говорит: ошибка вышла. Не серчай на него.