Ворон на снегу - Зябрев Анатолий. Страница 48
Часовой, отойдя от склада, отвечал с матерками:
— Хрен нам один будет, что от енерала, что от абмирала. Пашня у нас тобой выйдет одна, как я погляжу, — сажень в длину и полсажени в ширину.
— А чего злой-то такой? — хохотнул Алешка.
— А это уж не твоего ума дело.
— Ох, злой.
Часовой, должно, забоялся, что Алешка со двора уйдет и не с кем будет говорить, и спросил другим уж тоном:
— А что?.. Уж не слыхать ли где чего нового?
— Как не слыхать, — сказал Алешка. — Всю ночь вон сегодня постреливают. То там, то уж там.
— А-а, эт-то... — опять ядовито ругнулся часовой и больше уж не подавал голоса.
Алешка ушел на свой лежак, однако сна не было, болели натруженные лодыжки, кололо в стопах. «Настроение у солдат? — хмыкал он, перебирая вопросы. — Какое же оно может быть настроение, когда дома рожь созрелая перестаивает, ждет хозяина?» И еще сердило Алешку то, что этот самый воскресший Кочетовкин не спросил его, как он оказался в одном стане с Ноксом. А, впрочем, хотя бы и спросил, Алешка бы не стал на этот счет слова тратить, какое кому дело, оказался да и оказался. Так бы и отвечал: «Ну, хочу... куда хочу!» Но тот, подлец, не заинтересовался даже. Да и Афанасий, хорош гусь, тоже не особо интересуется. Выходит, ни тому, ни другому нет дела до него. Им только одно: помоги, Алеха. Вот это они знают: помоги. Помог вон тогда в паровозе, ввязался, жизнь из-за них, шалавых, вся испакостилась, перевернулась...
Покрутившись еще с боку на бок, Алешка увидел, что светает, повел на реку лошадей поить. От реки лентами выползал навстречу туман. Густо заполнял собой улицы. Где-то на краю села, в верхней его части, за Офулькиным трактиром, опять заударяли винтовочные выстрелы.
Унтер Хвылев
В тот вечер, когда Хвылев отпустил ездового Зыбрина в Офулькин трактир, сам он тут же метнулся другой улицей и, меняя скорый шаг на трусцу, с запыхом выбрался на бугор с обратной стороны и там затаился под частокольной изгородью среди высоких шиповниковых кустов, богато усыпанных и колючками, и ягодой. Кусты подступали вдоль частокола к самой верхней каменной площадке, и у Хвылева, присевшего на корточки у пролома, была возможность не только видеть, как его ездовой Зыбрин под навесом распивает чаи в компании респектабельного купца, а и слышать их разговор. «Вот ведь каков этот Зыбрин, тихоня, тихоня, а вон ты поди ж, с купцом запросто!» — соображал Хвылев и выжидал, когда разговор с купли-продажи земли (ох, дурак этот купчишка, нашел время, когда землею торговать) перейдет на другое, ну, на то, в чем есть прямой резон ему, Хвылеву. Резон понятно в чем: выгодно сбыть то, что успел и сумел, крутясь и напрягая мужицкий свой ум и сноровку, скопить тут, при проклятой этой службе.
Хвылев тянул голову, у него назревало опасение, как бы этот шельмец ездовой не объегорил его, не обговорил все тайности с выгодой только для себя. Когда же купец и ездовой Зыбрин вышли из-за стола и пошли поселком, он тут же последовал за ними, пользуясь сгустившейся вечерней темнотой, и на таком расстоянии пошел, что и шепот был доступным его острому слуху.
И услышал-то он такое! «Ага», — обрадовался Хвылев раскрывшейся тайне. Но тут же и похолодел. То, что он услышал... Респектабельный купец — никакой не купец, а чистый лазутчик, провокатор, и Зыбрин, выходит, с ним в связке. Вот это, последнее, и смутило очень унтера, то есть то, что Зыбрин подчинен непосредственно ему, Хвылеву, и в одно же время — вон куда! Как же: если его подчиненный солдат в такой связке, то, выходит, и он сам в связке. И на беду свою он, унтер Хвылев, благоволил ездовому Зыбрину, про это вся рота знает.
Для того чтобы унять возникшее в голове смятение, Хвылев забежал к утешительнице своей, кастелянше заезжего двора. Эта мягонького теплого тела и такого же мягкого доброго характера и невысокого росточку женщина умела утешать. В ее пристроечной клетушке всегда держались какие-то несчастные бабенки, нуждающиеся в ее участии, она им, однако, давала один и тот же совет: «Поплачьтесь, поплачьтесь да и чайку вот с душицей попейте...»
— Самогону бы... — попросил Хвылев, расстегивая ворот и отрывая при этом пуговицы.
— Чайку вот... с душицей да с брусничным вареньем, — предлагала несмело кастелянша.
— К лешему твой чай. Самогону, говорю, тащи! Душа вот к дыху подперла.
— Оно, когда так, чай с травкой в самый раз. Лучше уж не бывает. Мама, покойница, тятеньку выхаживала, уж это первое средство...
— Не мучай же!..
— Ну уж счас, счас, — заспешила кастелянша к шкафчику, оглядываясь назад: она побаивалась Хвылева, он дурел с хмельного, и вместе с тем это качество, то есть крутость в поведении, как раз и по нраву ей было, потому что, считала она, без крутого норова какой же мужик...
Поутру Хвылев вышел из клетушки в какой-то мере успокоенным, у моста под елкой остановился, растелешился, ополоснул себя в речной струе, смыл размягчающий бабий дух, совсем лишний в строгой мужской службе.
Ездовому Зыбрину он не показал и виду, что ведает про него что-то, но посылать его на работы далеко не стал, только в зону да вокруг зоны. И даже в церкви на обязательном слушании вечерней проповеди не выпускал его из внимания.
— Дети мои, внемлите господу! Спокон веку блудите и живете вы в жадности погрязшие, — вещал поп. — Блуд греховный в головах ваших, яко брага в бочках. В ложной вере пребываете. В мире греховном радость от хлебов почитаете. Господь бог вразумляет нетленной истиной: от хлебов земных одно брюхо, а от хлебов небесных — душа. А что есть хлеба небесные? Молитва... Брюхо, оно, дети мои, вон у коровы, у кобылы и у овцы. А человеку сотворена душа, которой лишена всякая неразумная тварь. Вы, дети мои, не внемля господу, в жадности, в скотском образе себя содержите. Сказано: от хлебов земных, от живота, вознесись к жажде на хлебы духовные...
«Правильную, не воровскую жизнь сначала на земле обеспечь, — возражал про себя Хвылев, не упуская из виду Зыбрина, кудлатая голова которого выделялась промеж других солдатских голов. — Истину не с неба, а земную народу подай, по справедливости чтобы... Но... — задумывался Хвылев, — какая же справедливость у этого вон ездового Зыбрина? Сколько мужиков, столько, выходит, и правд. У всякого свое соображение, своя голова. Верно, всякий мужик к своей правде идет через брюхо, святой отец говорит тут как раз в точку. Вот, говорит сам себе мужик, насытюсь, набью брюхо, и в том будет мое божье назначение... Может, и в этом, а?» — думал Хвылев.
— В молитве божье назначенье, яко зерно в плоде, — продолжал поп свое наставление. — У мужика правда уж вовсе самая неподходящая. Насытившийся, набивший брюхо мужик впадает в лень и в плотское распутство. Сказано: только до седьмого дня недели мужик мочен держать себя, а потом уж и ревет лесным медведем от тоски и кручины своей, сам с собой не совладает. До тяжкого греха доходит, богохульствует... Да не возжаждем богатств, и благолепий, и царствий земных, погибель грядет оттого, погибель, погибель... Возжаждем благолепий и сладкозвучий небесных!..
Ночами, объявив отбой, Хвылев проверял, все ли ездовые на месте. Уходил не к кастелянше под парной, мягкий ее бочок, а к себе в каптерку и, заняв место у темного оконца, просиживал до рассвета, прислушивался, улавливал всякий сторонний звук. Было не до сна. Им владело предчувствие волка, который тоскливо забивается в глухие овраги, когда в деревне охотник еще только заряжает картечью ружье. Да, у него нет сочувствия к штабным офицерам, образ жизни и чаяния которых для него никогда не были понятными, но у него пропадал аппетит и ледяно холодало в брюхе только при мысли о возможном ночном нападении партизан. А сейчас он чувствовал: это должно непременно случиться. Конечно, размышлял он, разумно было бы пойти в штаб и доложить о том, что слышал из разговора ездового с этим евреем. Пусть ездового Зыбрина вытрясут, но, с другой стороны, не обернется ли это ему, Хвылеву, тем же, то есть что его тоже начнут трясти? К тому же, по своей крестьянской натуре, он доносов не терпел.