Ворон на снегу - Зябрев Анатолий. Страница 47
Умирал, да не умер
Выстрел. Похоже, как бы лопнул где-то надутый бычий пузырь. Звук выстрела скатился в сторону тайги, за реку. Еще два выстрела подряд, жестких, сухих. Это уж не в зоне, а в противоположной стороне, на окраине поселка.
Эхо не пошло по тайге, а увязло в глухой темноте улиц. Потревоженные собаки ответили усилившимся раздраженным брехом.
Алешка лежал с открытыми глазами, вслушивался.
Вздыхали дремотно лошади в стойлах. Ударяли копытом и фыркали они лишь тогда, когда в кормушках крысы затевали драку меж собой.
Обрывки мыслей и ничего ясного в голове. «Привет, значит, от Афанасия...»
С некоторой поры в телеге у себя Алешка стал находить серенькие, в ладонь величиной, листки: «Прочти и передай товарищу...»
Товарища у него не было, и он просто так, из какого-то мстительного озорства, перекладывал эти листки в соседние телеги, чаще прямо под зад ездовому. Из этого же самого озорства он изловчился однажды подсунуть вредную бумажку и унтеру Хвылеву, только не под зад, а в его фуражку, когда тот, растелешенный до кальсон, полоскался водой из железной ребристой бочки, стоявшей на досках у двери склада.
Вот уж забава была — наблюдать в тот самый момент за Хвылевым!
Растер унтер свои гнедые подмышки рушником, натянул брюки, гимнастерку, причесался, сел на бревно обувать сапоги и лишь тогда заметил листок в фуражке. Держа в одной руке фуражку перед животом, в другой руке — ненадетый сапог со сдавленным голенищем, он скачками, по-козлиному, задирая босую ногу, пробежал зачем-то вокруг бочки, потом вокруг рессорных дрожек, где земля была колкая, впрыгнул в свою каптерку и уж оттуда, из-за косяка выставив физиономию, набухшую брусничной зрелостью, стал оглядывать двор.
На дворе между тем кроме Алешки были еще ездовые, занятые лошадьми, повозками, сбруей и другими делами, и Хвылев, понятно, терялся, на кого ему обратить свое подозрение.
А в листках было всякое. «Надо напрячь силы, развернуть революционную энергию и... Колчак будет быстро разбит. Волга, Урал, Сибирь могут и должны быть защищены и отвоеваны. Ленин».
«Мы перешли Урал. Но переходом Урала мы наше дело не закончим... Мы пойдем в Сибирь, освободим сибирское крестьянство и сибирский пролетариат от гнета помещиков и капиталистов... Ленин».
«Освободим сибирское крестьянство и сибирский пролетариат. Только Советская власть сумеет уважить все нужды сибиряка...»
После Хвылев делился с Алешкой своим негодованием, возникавшим в его душе от прочтения этих подметных листков.
— Чего они... Вида-ал! — стонал Хвылев. — Уважить они нас собираются! Хватит, уж уважили. Мельницу отобрали, разбой учинили, в тюрьму упрятали... Как же это еще-то уважить собираются? С одного боку молот, с другого наковальня. И там хлопнут, и тут... Сверху стиснут и снизу прижмут... Каково нам с тобой, Зыбрин, а? Агитация распускается. Хватай нас, изничтожай. Помещики мы с тобой, ксплуататоры... Язви их! У меня вон от мешков, какие на мельнице перетаскивал, и посегодня на хребту кожа ободрана... Ксплуататор!..
Алешка, лежавший на сенной подстилке, поворачивался на бок и снова вслушивался в тишину ночи. Стукнула копытом лошадь. Забрехала недалекая собака. Опять где-то выстрелили. Опять забрехала та же самая собака. Ей ответили лаем в других концах. И снова тихо, тихо... Ночь тяжелая, липкая.
Но вот уж и то, чего Алешка ждал: стук в бревна.
Алешка соскользнул с лежака. Приложился к щели напряженным глазом.
— Э-эк, — прикашлянул на всякий случай.
Никого. Это, оказывается, стукнула копытом лошадь.
Алешка вернулся на место. Еще полежал.
— Ты где?.. — различил он шепот у самой своей головы. Будто не за стеной это, а над ним кто в темноте наклонился.
Ворота, прежде чем толкнуть, Алешка приподнял, попридержал на весу, чтобы скрипом не привлечь внимание ездовых, спавших в другом конце конюшни, и часового, стоявшего у складов. Лошадь на выход хозяина отозвалась коротким застоялым ржанием.
Движение воздуха слабое, а сам воздух сырой, остуженный, липкий. Темным лоскутком метнулась в воротах мелкая зверушка, должно, хорь, обитавший при конюшне; хоря ездовые оберегали как единственно реальную силу, противостоящую поганым крысам.
За углом обозначился человеческий силуэт. Он был долговяз и сливался со стеной.
— Дай-ка я тебя обниму, холера ты этакая, — шептал человек. — А мне Афанасий говорит... говорит, что тут Алешка. Тут, говорит, в солдатах. А я думаю, как в солдатах? Малина-ягода! В каких солдатах? Почему? Думаю... Давненько... Вот ведь холера ты...
Вся фигура рослого человека плыла во мраке. Алешка вглядывался в лицо, но ни глаз, ни носа не различал. Да ведь удивительно знакомый голос. До того знакомый, что аж затрясло.
Да ведь... Он же, он! Кочетовкин! Алешке сделалось жарко не только в затылке, а и во всем теле.
Как же? В 1907 году или в 1908-м он умер в тюрьме от тифа, так говорили. А он вот те! Не примерещилось ли?
— Слушай и запоминай, — между тем распоряжался Кочетовкин. — Дела такие. Если у тебя тут есть дружки, внушай им, что... Внушай, пусть выкинут из головы, что Советы отступили. Нет же, мы не отступили. Нет. Мы сообщаемся с другими партизанскими отрядами. Знаешь, что вся Сибирь охвачена партизанами? Это я тебе говорю. Так вот... Запоминай. Сегодня у нас среда. Завтра четверг. Итого... До воскресенья трое полных суток. Что ты можешь сделать за это время? А надо успеть... На следующую неделю намечен вывод всех политических в старую шахту. Не в ту шахту, где уголь берут, а в ту, в которой уголь уже выбран давно, лет десять назад. Говорят, будто бы для какой-то зачистки старых выработок их туда посылают. Вранье. Не такое теперь время, чтобы новый владелец шахт Нокс заботился о зачистке. Понимаешь, о чем разговор? Что-то задумано. К тебе, Алеха, просьба — помоги... В чем? А вот поясню.
Кочетовкин говорил бойко, обстоятельно и даже строго. «Ишь ведь как навострился», — думал Алешка. Борясь с желанием спросить его про другое, про то, где он все эти годы был, пропадал. «Вот те Христос, — думал он. — А я его за упокой. Выходит, умирал, да не умер. Тиф валил, да не свалил...»
— Выясни, в какую именно шахту — это раз. Что за пушка замаскирована в скалах — два. Какое ее, той пушки, в том месте назначение — это три. Не по рябчикам ведь палить там ее поставили. Какое настроение у солдат из охраны — это четыре. Отношение к интервентам — пять. Запомнил?
Условились повстречаться так же ночью с четверга на пятницу.
Пригнутый силуэт Кочетовкина размылся между черными сараями.
«Ведь живой, а! Его похоронили, а он... Вот тебе! И ведь командами сыплет, как командир взаправдашний, эк», — ликовало в груди у Алешки, он покружил по двору и остановился. Когда окликнул часовой, стоявший у складов. Алешка хотел затаиться за телегами, уже было присел к колесу, но выругался:
— Чего орать-то? Свои, свои. Дрейфишь, что ли? Вот ты какой! Своих не различаешь?
— А-а, — растянуто сказал часовой. — А-а... Жахнуть бы вот тебя, такого храброго! Своего-то.
— Жахни, жахни, если дурь из башки не выветрилась, — ответил Алешка, ему хотелось с кем-то еще поговорить. — Дури-то скопилось, вот и ревешь на людей, кидаешься.
— Повянькай, повянькай, так и схлопочешь. — часовой, невидимый в темноте сараев, должно, сильно исстрадался за ночь в молчании и тоже, конечно, был рад разговору. — Повянькай... Пререкания мне с тобой, понимашь, не положены, я вот тебя только жахнуть могу. Свой ты иль чужой. Тут топчешься ночью... мне один хрен. Жахну!
— Дурень, так и жахнешь, — продолжал разговор Алешка. — А хошь, дурень, я, это самое... отгадаю, о чем твоя голова сейчас думает?
— Эк, ловок какой. Отгадает!.. Ну, валяй, отгадывай. — силуэт часового медленно двигался в проеме.
— А чего не отгадать-то? Ты стоишь и подсчитываешь, сколь нам англичанин, генерал этот, даст пашни, когда мы с тобой на него исправно послужим.