Ворон на снегу - Зябрев Анатолий. Страница 45

Подумав немного, Алешка еще спросил:

— С чем явился? Жизнь, брат, прошла. Прошла. А у тебя как? Тоже, должно, крутило, сладкого не шибко много-то было.

Ему, Алешке, очень хотелось верить, что это тот самый древопильщик из детства нашел его, Алешку, отыскал.

— Что, устал? Старые мы с тобой. Кости ломит. Отдохни, погрейся...

Жук сидел на сморщенном оголовке сапога и слушал.

«Кэ-э-э, кэ-э-э, кэ-эй!..» Алешка навел ухо. Семь раз прокричала дальняя птица.

В ответ птице погудели объемным гулом макушки кедров. И опять: «Кэ-эй... кэ-эй!..» Опять семь раз. И опять.

Если бы не трижды по семь, никак не догадаться бы Алешке, что это не птица. Встал он с земли, стряхнул с зада налипшую сухую хвою, взял винтовку на ремень и пошел на сигнал тем путем, каким сюда шел.

— Ну, Зыбрин, чего там? — спросил унтер, направляя острый свой зрачок на Алешку. — Не видал никого?

— Да вот, — отвечал Алешка, тряхнув тем плечом, на котором держалось огнестрельное оружие.

— Никого, спрашиваю, не видал? Много ли верст налазил?

— Да уж как оно, господин унтер, и должно. Само собой... — отвечал Алешка, поджимая для порядку каблуки.

— Чего «должно»? Чего «само собой»? — напускал на себя строгость Хвылев. — Я тебя спрашиваю: видел ли кого?

— Никак нет, господин унтер, — ставя винтовку к сапогу, говорил Алешка. — Разбежались, должно, далеко. Тайга вон какая, да всё болотины гнилые.

Хвылев некоторое время думал и, оглядываясь назад, жаловался:

— Я тоже никого. Верно говоришь... Разбежались, выходит, далеко. Тайга какая! Ищи иголку в стоге сена. Я вон сколь обошел, налазил, обглядел.

Алешка косил глазом вбок, туда, где еще теплилась хвылевская просидка на ягеле. Хвылев, конечно, никого не искал, а тоже задницу отсиживал, и шелуха орешков вон расплевана. Хвылев уловил взгляд и, поворочав бровями, спросил:

— Скажи, Зыбрин, есть у тебя какая охота?.. Чтобы это... Чтобы аж внутрях жгло. Есть? То-то. А у меня вот все душа, понимаешь, об одном. Романовка есть такая. Овца. Как объягнится, так три, пять, а то бывает — и восемь ягнят. Понимаешь ты, три ярки весной ягнятся, а осенью уже табун. А если десять ягнятся? Считай-ка! В каждой овце по три пуда, а в баране и все пять пудов. Считай! Да овчина... Из романовки овчина такая, что ни из какой другой овцы овчины в пример ей не бывает. Видал, небось, шубы на штабных офицерах и на всяких там мусью? Они, эти мусью, по нашим-то землям лазят и уж непременно норовят в романовку нарядиться. Вот к тому и душа у меня: романовку на подворье табуном завести.

В один из дождливых дней, в тот час, когда менялись на вышке караульные, из-за леса вывернулся паровоз с полдюжиной голубых вагонов. Приехал сам английский генерал Нокс (так все говорили).

Солдат в зелено-пятнистых брезентах, что прибыли с генералом, Алешка после увидел уже на вышках по всей зоне, они же заняли дорогу у моста, заняли проезд у госпиталя и по трое, по четверо ходили улицами поселка. Дождь пузырился в лужах. И дым из пекарни, ложась на землю, стекал к реке.

Весь следующий день Алешка возил в зону, к железной дороге, ящики, которые отпускал ему со склада Хвылев, раздосадованный и молчаливый. В ящиках посуда, а потому надо было грузить их в телегу и снимать с телеги с большой осторожностью. Не понимал Алешка, почему в зоне эти ящики пересчитывает и берет под свой присмотр не кто-то, а офицер из тех, что прибыли вчера с Ноксом. Офицер, имевший почти прозрачную кожу на опалых щеках, не мог стоять на одном месте, а все ходил и ходил вдоль ящиков и, считая их, говорил свои слова:

— Фо... файв... сикс... сэвэн...

«Вот тебе и “сэвэн”», — дразнил Алешка.

И уж когда было кончено это дело и когда Алешка, въехав на хоздвор, распрягал лошадь, к нему подошел унтер Хвылев. Держал он левую руку согнутой на бедре, вглядывался в Алешку как-то не так, как глядел прежде, не то с удивлением, не то с подозрением.

— А ты, Зыбрин, оказывается, не прост, — после продолжительного молчаливого жевания в губах окурка молвил он. — С купцами водишься. Жидок тут один приходил... спрашивал тебя. Говорит, дело к тебе по торговле есть. К Офульке велел прийти вечером.

Хвылев приценивающе обошел вокруг Алешки, так же держа согнутую руку на бедре. Потом быстро сходил в свою каптерку, вернулся и уже вполголоса заговорщицки проговорил:

— Пойдешь и... это... Ежели он компаньон надежный, насчет купли-продажи намекни ему, этому жидку... Понял? Намекни. Товар, мол, разный можем достать. В наших руках... Такое время... Лучше с жидком дела спроворивать, чем с этими... И знаешь, — прихваченным голосом зашептал унтер, — знаешь, какие такие штуки сегодня ты, Зыбрин, возил в зону? Взрывчатая штука в ящиках... а не посуда. Понимаешь? То-то... Значит, что-то задумано, а нам с тобой про то ни словом. Вот это сообрази. И еще: на ту неделю велено всех политических вывести на работы не куда-то, а только в шахты. И из госпиталя... всех по палатам подобрать, какие ходячие — туда же... Вот такой оборот. Значит... что? Задумано... А отчего?.. Ну, понятно, не от сладкой жизни. Вот я и говорю: держись за такого жидка, он вытянет. Намекни ему, мол, есть надежный человек... Товар найдется разный... Чтобы ежели уж нам с тобой убегать куда дальше от дома, то не с порожним хотя бы карманом, не вовсе дураками...

И Алешка, полагая, что произошла явная ошибка, никакой купец им интересоваться тут не может — даже в ту туманно-далекую необратимую пору, когда он, молодой, торговал в Новониколаевске рыбой и солью, купцы с ним никаких дел не водили, — все же пошел в Офулькин трактир, пошел, так сказать, из чистого мужицкого любопытства, неистребимо живущего в нем.

Трактир располагался на голом бугре, обозреваемый с любой улицы и даже из зоны: это был длинный барак с окнами узкими, как щели, крашенный суриком, примыкал он торцом к высокому крестовому дому. Сам Офулька, отставной из острожной охраны поручик, основавший трактир в брошенной пустой казарме, богу душу отдал уж сколько-то лет назад, заведением правила его племянница по имени Настасья. То обстоятельство, что трактир был на бугре, давало явную выгоду в наведении порядка: крупнотелой Настасье достаточно было взять легонько, почти ласково, буянливого, перебравшего клиента за локоток, вывести его из благостного заведения к порогу, подпихнуть под задок, а уж дальше, под уклон, клиент-бедолага сам собой следовал, делая по пути ловкие курбеты.

Вот и сейчас, хотя был еще только ранний вечер, небо не утеряло своего закатного багрянца, а внизу, под угором, у ручья уже шарашились, поддерживая один другого, двое мастеровых. Глиной выпачканные, они грозили кому-то, пробовали влезть опять на бугор, но соскальзывали оттуда назад.

— Нету русскому человеку свободы! Гулять, сволочи, не дают, — так встретили они Алешку и потянулись к нему с жалобами, их мотнуло вбок, потом опять назад.

Рядом с бараком, в низкой загородке, был дощатый навес, туда Настасья для особых гостей выставляла самовар. Сейчас там сидел худой человек в толстом дымчатом свитере и клетчатой плоской кепке с широкими напусками над ушами. Сухое мелкое лицо было величиной с печеную репу, тем не менее достоинства и важности в нем было на десятерых, и никто из толкавшихся у трактира людей не решался воспользоваться свободными стульями, имевшимися под навесом по другую сторону большого стола. Забавлял людей сумасшедший Кривуша в кителе, он приседал на корточки, подпрыгивал и протяжно, со старанием каркал, изображая взлетающего ворона. За ним угрюмой тенью ходил буроголовый Херувим, бывший каторжный говорил сумасшедшему определенно, с твердостью: «Ты ежели мне косушку не поставишь, я тя изметелю. И маши мослами, не маши, все одно изметелю, не улетишь никуды. Под дых дам».

Важный господин под навесом, за самоваром привстал навстречу Алешке, двумя пальцами левой руки приподнял козырек кепки, обнажив гладкую лысину.