Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы - Котлярский Марк. Страница 25

— Ой, что это? — удивляется Рахель, — смотри, на позолоченном ореоле, окружающем исколотое терниями чело Христа, какие-то буквы… Но ведь это не латынь…

— Это иврит, Рахель, — отвечаю я, — и начертаны там следующие слова: «Кадош кадош, кадош, Адонай цеваот…»

— А что это значит, и как появилась здесь эта надпись? — спрашивает Рахель.

— Свят, свят, свят, Ты, Б-г воинства… — перевожу я близко к тексту. — Откуда появилась эта надпись? Знаешь, у меня есть приятель, который носит величавое, как вечность и жизнь, имя Пинхас Бен-Хаим. Он рассказывал мне когда-то об этом странном памятнике. Так вот, Рахель, лет двести назад стоял вот здесь, на этом мосту, какой-то веселый еврей, смотрел, как мы с тобой, на этого несчастного человека, извивающегося на кресте, и… позволил себе отпустить какую-то вольность. На его беду это услышал стоящий рядом богомольный чех, который посчитал своим долгом донести на нечестивца.

«Нечестивца» судили и приговорили к тому, что за свои деньги он должен выгравировать надпись «Кадош, кадош, кадош…» — «Свят, свят, свят…», то есть тем самым подтвердить, что признает святость Ииуса. А еврей заплатил гравировальщикам еще денег, и они, по его просьбе, добавили к этой надписи всего два слова, которые на самом деле и поменяли смысл всей фразы — она стала фразой из песнопения, из молитвы — фразой, которая уже не имела никакого отношения к тому, которого когда-то звали Иешуа ха-Ноцри, или — по другому — Иешуа бен-Пандира.

Еврейская тема не единожды возникает в этом сне.

Я иду с женщиной по имени Рахель по Еврейскому кварталу, где ослепшие от горя и печали синагоги замолкли, как застывшие надгробья — в память об исчезнувшем отсюда навсегда шустром семитском племени. Синагоги стали музеями, и сюда заводят блеклых экскурсантов, которые стоят, задрав голову, и ни черта не понимают из путаных объяснений гидов-чехов. Впрочем, и для самих гидов Еврейский квартал, или Еврейское городище, как они его иногда называют, — всего лишь обязательная достопримечательность маршрута по старому городу. Их не трогает россыпь волшебных фраз, коими испещрены стены умерших молитвенных домов; им ничего не говорит этот язык мертвых — иврит — этот Божественный язык, на котором евреи общаются с Богом, и Он иногда их понимает.

Синагога, превращенная в место для поклонения и цоканья языком, — мертва и, скорее, походит на сомнамбулическое языческое капище. Синагоги стынут в неприбранном одиночестве, ни звука молитвы, ни слова песнопения не доносится изнутри — лишь унылый голос экскурсовода вдруг возникает ниоткуда, словно камень, брошенный в воду.

И старое еврейское кладбище стало предметом обозрения, будто не праведники здесь похоронены, а затеян шутливый лабиринт с непременным выходом к первому призу.

Бродя по узким дорожкам, мы так и не наткнулись на могилу легендарного раввина Мага-рала; а впрочем, мне хотелось как можно скорее выйти отсюда, чтобы не нарушать своим присутствием святой кладбищенский покой.

Раввин Магарал, раввин Магарал: робот — Голем, — созданный тобой, рассыпался в шершавый сыпучий прах!

Но, спустя столетия, Голем вновь возродился, размножился, и его громоподобные шаги раздались на улицах Праги, сопровождаясь ржавым лязгом танковых гусениц, клацаньем затворов и рваной русской речью.

В тот момент, о чистая и раздраженная Прага, вспоминала ли ты о своей исчезнувшей общине, которую отдала на растерзание, шевельнулось ли в твоей встревоженной груди нечто, похожее на полузабытое щемящее воспоминание?

Мертвым еврейским городищем гордится Прага, заводя сюда своих гостей. Но, несмотря на всю величественность этого места, на воздвигнутую на месте еврейских домиков вальяжную Парижскую улицу, ощущаешь, что пепелище стелется тебе под ноги, а в глаза заглядывает невидимая еврейская печаль.

Мы заходим с Рахелью в сефардскую синагогу, которую больше двухсот лет назад воздвигли попавшие сюда причудливые евреи-сефарды; но и их, увы, сковырнуло беспощадное время, их пожрало жерло истории; и здесь сегодня — один лишь музей.

В здании — полутьма, тихие голоса редких посетителей не тревожат поселившуюся здесь тишину. Огромный синий купол, украшенный мириадами еврейских звезд, нависает над нами опрокинутым поминальным бокалом.

— Боже, как красиво, — шепчет Рахель.

— Как здесь было красиво, — говорю я.

И мы опять отправляемся бродить по еврейскому кварталу; на самой его границе с какой-то площадью — музей Кафки. Экскурсоводы утверждают, что здесь родился великий писатель и здесь провел свои детские годы.

Кафка-также предмет гордости пражан и причина сегодняшнего пражского помешательства.

Кафка на кружках, Кафка на футболках, Кафка на сувенирных блокнотах; кафе «У Кафки», расположенное неподалеку от сефардской синагоги… «мы рождены, чтоб Кафку сделать былью» — и: сделали.

…Ночью в номере мы долго разговариваем друг с другом, обсуждая увиденное; мы готовы в любую минуту заняться любовью, но нам так хочется насытиться друг другом, этой нереальностью, что мы говорим, говорим, говорим, серьезничаем, шутим, смеемся, обнимаемся, вновь принимаемся говорить.

— Рахель, — заявляю я торжественно, — в твоих глазах…

— Вся скорбь еврейского народа… — подхватывает она.

— И беспечные искорки раздолбайства, — добавляю я.

Рахель смеется:

— Братья поставили меня стеречь виноградник, а я не уберегла его…

— Повтори еще раз, — прошу я, понижая голос и выключая свет.

— Братья поставили меня стеречь виноградник, а я не уберегла его… — шепчет она, придвигаясь ко мне поближе и распахивая одеяло.

Может быть, так шептала Суламифь, возлюбившая царя Соломона?

Этот слабый страстный шепот бесконечен в пространстве и безграничен во времени.

Быть может, прежде губ уже родился шепот?

Рахель обнимает меня; страсть накрывает нас огнецветным шатром, над которым развевается алое знамя любви.

Господи!

Господи! это дочь твоя, Рахель-Суламифь-Ривка-Лея-Голда. Легкая, стремительная, светлая девушка из виноградника. Братья поставили ее стеречь виноградник, но она не уберегла его.

Так проходят десять дней, десять разных, непохожих дней — день перетекает в ночь, и ночь переходит в день; время смешивается, как горячительный коктейль; и уже не разобрать, где ночь, а где день; нет ничего-ни ночи, ни дня; — есть только яростный коктейль из любви и ласки, нежности и тепла, разговоров и шепота, прелести и прогулок.

Но:

вот он, последний глоток —

последняя ночь перед расставанием.

От Вацлавской площади мы устремляемся к набережной, минуем улицу, на которой находится знаменитое кафе «У Калиха», где сиживал еще Ярослав Гашек и куда посадил он потягивать пивцо своего бесшабашного Швейка — и оттуда спускаемся к набережной.

Улицы пустынны, чехи предпочитают не оставаться на ночных улицах; от чехов, как от чеширского кота, остаются лишь полногубые приветливые улыбки, цепляющиеся за ветви деревьев и трамвайные провода.

Нам не удалось вкусить магии знаменитой чешской труппы «Латерна магика» — оказалось, что она уехала на гастроли и вернется не скоро, но: неподалеку от этого театра мы натолкнулись на маленькое, уютное кафе с элегантным и величественным, как «аглицкая» королева, барменом, со старинным камином, где уютно гудел огонь, с легкой приятной музычкой, льющейся из небольших динамиков.

— Это будет наше с тобой кафе, — сказала Ра-хель. — Как хорошо, что мы сюда зашли, правда?

Я заказал бутылку красного вина к нашей нехитрой трапезе и с восхищением наблюдал, как эта статуя командора в образе бармена разливала в искристые тонконогие бокалы пурпурную жидкость.