Восемь белых ночей - Асиман Андре. Страница 68

Посмотрел на пятно на ковре – боялся, что оно утратит блеск и смысл и она в результате тоже начнет отдаляться, отделяться наступающим приливом, точно приозерный городок, до которого совсем недавно было рукой подать.

Когда я купил этот ковер, мысль о всяких там Кларах даже и не закралась мне в голову, и все же тот проведенный с отцом воскресный день в конце мая, когда я поднял руку на аукционе – еще до переезда сюда, – теперь неотрывно связан с этим пятном, будто она, ковер и мой отец, который хотел мне показать, как делать покупки на аукционах, потому что это полезный навык, двигались по трем вроде бы совершенно отдельным траекториям, которым суждено было пересечься именно в этом пятне – как картинки с клетками в Тиргартене теперь будут лишены всяческого смысла, если не привязывать их к образу младенца, родившегося в том же году, тем же летом, в тысячах миль оттуда.

Нравилось мне прочитывать свою жизнь вот так – в тональности Клары, – как будто нечто предопределило все события в соответствии с принципами более прозрачными и более лучезарными, чем принципы самой жизни, – события, смысл которых открывается лишь задним числом, всегда задним числом. То, что казалось слепой удачей, произволом, внезапно предстает преднамеренным. Совпадения и случайности не бессистемны, это движущие пружины замысла, в который лучше не соваться и не вторгаться с ненужными вопросами. Даже любовь, возможно, это всего лишь наш способ сопрягать произвольные единицы жизни в нечто, имеющее хоть намек на смысл и упорядоченность.

Каким ловким, естественным, самоочевидным показалось ее предложение пообедать у меня. Мне бы такое никогда не пришло в голову. И с какой простотой она подошла ко мне там, на вечеринке. Предоставленный сам себе, я бы целый вечер пытался с ней заговорить и бросил бы попытки, услышав, как она сказала кому-то что-то походя, язвительно, жестоко.

Я посмотрел на соль на ковре и вновь пообещал себе оставить ее там навсегда. Будет доказательство, что мы были счастливы вместе, могли проводить рядом целые дни и не уставать друг от друга.

Разумеется, я опасался того, что моя радость, подобно некоторым деревьям, укоренилась на самом краю скалистого утеса. Могут они вытягивать шею и от всей души поворачивать листья к солнцу, но последнее слово за силой тяжести. Только, пожалуйста, пусть не я сброшу дерево с утеса. Во мне столько сарказма и засухи, не говоря уж о страхе, гордыне, недоверии и злонравном стремлении винить во всем себя – хотя бы ради того, чтобы доказать: я способен обходиться без множества вещей, которые жизнь мне предлагает, так что я наверняка первым и спихну этот несчастный росточек в воду. Не смей. Раз иначе никак, пусть лучше она.

Я еще раз подумал о прошлом вечере, о слаженном движении наших чресл. Слишком скоро, внезапно, поспешно. Какой же я идиот!

Вы только сопоставьте: ты – лучшее, что со мной случилось за этот год. Эти слова можно отнести вместо денег брокеру, прикупить опционов на рынке хрени и все равно обогатиться – слова, в которых я открыл скрытое сияние, но порой вытесняю их из мыслей, чтобы воскресить снова, – так иногда ловишь себя на том, что пальцы снова и снова возвращаются к приятной на ощупь круглой бусине на снизке крошечных шестигранных четок. Даже забывая про эти миры, я знал, что они дожидаются рядом – так вот кошка трется о вашу закрытую дверь. Повременю ее впускать, зная, что, как только я снизойду, она немедленно вбежит и прыгнет мне на колени: ты – лучшее, что со мной случилось за этот год.

Мне представлялась Клара, все еще в очках, в мужской пижаме и белых носках, а под пижамой ничего. «Так что, побоку слишком скоро, внезапно, поспешно?» – спросила бы она. «Хрен знает как скоро и внезапно», – сказал бы я, борясь с искушением распустить тесемку на ее штанах – скидывай штаны, а носки оставь, снимай очки, дай посмотреть на тебя нагую в утреннем свете, мой север, мой юг, мой strudel gâteau; Оскар и Бруншвикг сейчас склубятся, сплетутся, точно рептилии, ловкие и верткие. Интересно, кофе остынет? Булочку напополам, благослови бог крошки, липкие плюшки, глазурь на пирожном, не вылезать из постели, тянуться за кофе, пока возбуждение не вернется, – и назовем это «печь strudel gâteau».

Нынче утром в душе не прикасаться к Гвидо.

«Так ты вчера занимался со мной любовью?» – спросит она. «Да ничего подобного», – отвечу я. Ничего подобного.

В девять я выходил в дверь, зазвонил телефон. Я надеялся, что отвечу вчерашним усталым, укромным, раскованным голосом – или попытаюсь его воспроизвести, если естественным образом не получится. Но звонили из доставки. Пыл, с которым я кинулся к телефону, сказал, как сильно мне хочется, чтобы звонила Клара, сегодня как вчера, как накануне, как в любой из дней этой недели. Я гадал, будет ли ее голос таким же тягучим и хриплым, как накануне, равнодушным ко всему, что не имеет отношения к нам, – или к ней вернутся бодрость и задиристость, легкость и стремительность, язвительность и напор – неукротимое желание жалить?

Доставка долго не появлялась. «Поехал к вам», – сообщил швейцар, когда я позвонил вниз. Я ждал. Уже за девять. Подождал еще. Потом позвонил вниз и велел швейцару выяснить, почему так долго. Повесил трубку. Телефон зазвонил снова. «Да!» – рявкнул я. «Ты что, не знал, что я буду звонить?» Голос мой, понятное дело, прозвучал злобно – не того она ожидала. Ее же, как мне показалось, был очень серьезен. «Забавно, я как раз собирался принести тебе кофе с булочками». Но не зря мне что-то послышалось в ее голосе. Не могу сказать точно, что меня насторожило, но я понял: хорошего не жди. «Мило с твоей стороны, но мне нужно тащиться в центр. Я как раз на пороге».

Почему у меня вызвало недоверие это растянутое печальное «тащиться в центр», которое вроде бы говорило, что поездка в центр – неприятная, докучная вещь, которая, безусловно, испортит ей утро?

Зачем она тогда позвонила? Установить связь, не упустить дух вчерашней ночи, заверить нас обоих, что ничего не изменилось? Или потому, что я слишком долго не звонил и ее захлестнуло пандстрахом? А может, это такое упреждающее действие, правда как прикрытие – отсюда упреждающая спешка и уклончивая конкретика этого «тащиться в центр»?

Разъярило меня то, что вечно я позволяю событиям и людям диктовать мне, как пройдет мой день. Робость? Пассивность? Или обычная застенчивость, которая изобретает почетные препятствия, позволяющие ни о чем не просить – ведь страшно, что тебе откажут? Я мог бы предложить поехать с ней, но не предложил. Я мог бы предложить ей встретиться сразу после, но не предложил. Клара, уловив, что я не собираюсь этого делать, возможно, пришла к выводу, что мне не очень-то хочется ее видеть. Впрочем, это не стыковалось: с какой радости предлагать принести ей завтрак, если мне не хочется ее видеть? С другой стороны, почему я с такой легкостью позволил ей не менять ее планы касательно «тащиться в центр»? Чтобы скрыть разочарование?

Я знал, что сейчас весь день – а с ним и Клара – песком утекут сквозь пальцы. Ее бескомпромиссный тон задушил на корню всякое желание противиться или даже предпринимать такую попытку.

– Где ты будешь в обед? – спросил я.

Ждал что-то в духе: «Там, где люди едят».

– Ну, я обедаю с одним человеком.

Это мне совсем не понравилось. Слово «человек» она подставила на место имени. Я знал, что она знала, что я раскушу ее хитрость. Это что, очередной способ сквитаться? А хуже того – причем это меня тянуло, как муху к свече, – то, что даже если она специально уходит от конкретики касательно этого «человека», она делает это, зная, что я пойму: она нарочно.

– Давай позвоню, как только мы закончим? Устраивает?

Это «устраивает?» тоже не прозвучало нейтрально. Оно могло означать: «Что, доволен?» Или: «Видишь, я стараюсь. Не дури, принимай предложение, пока оно еще в силе». Мне казалось, что она готова пойти на компромисс, но не более того, хотя мы оба знали, что никакой это не компромисс. Это больше напоминало последнюю уступку расходившемуся ребенку, прежде чем родитель потеряет терпение и перейдет к угрозам. «Устраивает?» вполне могло означать: «Бери, что дают!»