Трактат о лущении фасоли - Мысливский Веслав. Страница 17
Я взял ее на руки, принес к себе. Положил там, в комнате, обмыл. Она была так сильно избита, вся в синяках, что и сейчас, рассказывая об этом, я волнуюсь. Укрыл одеялом, закутал, потому что ее трясло. Сделал чаю — так она пить не могла, губы распухли. Пришлось ей в рот по ложечке вливать, а другой рукой поддерживать голову, потому что сама она не могла держать. Женщина открыла глаза, и они показались мне безжизненными. Начала что-то говорить, я наклонился к ней, но услышал лишь испуганный шепот:
— Кто вы?
— Поспите, — сказал я. — Сон помогает.
Но она, видимо, так и не заснула, потому что меня то и дело будил плач. А может, мне только снилось, что она плачет там, за стенкой, и это мой сон меня будил. Утром я пошел за ее одеждой — к тому, у чьего домика обнаружил. Поначалу он отпирался: мол, совершенно ни при чем. Быть такого не может. Да я же сам столько раз его жену видел. Нет, сейчас не приехала, плохо себя чувствует.
Вот, смотрите, наша свадебная фотография, узнаёте? А с этой женщиной он вообще не знаком. И потом, он снотворное принял, так что даже не слышал, чтобы кто-то кричал. Наверное, в другом домике, вы перепутали. Нет, говорю, точно рядом с вашим домиком. Значит, кто-то специально подбросил. Вы бы следили получше за тем, кто сюда ездит и что здесь творится, вы ведь сторож.
Если бы не собаки, он бы до конца на своем стоял. Но собаки начали вытаскивать из-под его кровати женскую одежду — нижнее белье, кофту, юбку, туфли. И представляете, он даже не смутился. Только рассмеялся:
— Ну вы прямо не от мира сего. Что ж вы такой старорежимный? Да если вам так ее жалко, себе возьмите! Мне она все равно надоела.
Пивом меня хотел угостить. Но у собак шерсть дыбом стояла, пришлось их успокаивать, тихо, Хват, тихо, Рекс, потому что они только и ждали команды.
— Может, и старорежимный, — ответил я. — Но если еще раз произойдет что-либо подобное, я ваш домик подожгу. И вы даже не узнаете, кто это сделал, потому что поджаритесь вместе с ним.
— Не лезьте не в свое дело! — взвился он.
— Тут все дела — мои, — возразил я спокойно.
— Мы вас сторожить наняли.
— Именно поэтому.
4
Сейчас, в несезон, дни почти не отличаются один от другого. Утром я встаю и, как всякий человек, умываюсь, одеваюсь. Хотя, признаться, подумаешь, что весь мир вместе со мной встает, моется, одевается — и порой возникает желание снова лечь в постель и хоть разочек не вставать, а может, и вообще больше не вставать. Словно какое-то проклятие висит над человеком: каждый день надо вставать, умываться, одеваться. От одного этого можно расхотеть проживать грядущий день, хотя он еще только начинается, и все, что в этот день случится или не случится. А теперь представьте себе, что так — всю жизнь. Сколько раз мы вставали, мылись, одевались, и зачем?
Понятно, я про ту половину нашего мира, на которой день только начинается. Ведь на другой, когда мы тут встаем, умываемся, одеваемся, — раздеваются, умываются и ложатся спать, нам это предстоит лишь под конец дня, а им тогда — все то, через что мы прошли с утра. Вот лучшее свидетельство того, что мир наш вертится, но никуда не движется.
Я делю мир на две половины только по утрам, потому что под вечер уже никаких половин не остается. К вечеру человек словно на куски разваливается. А с утра еще цел.
Нет, прежде всего нужно накормить собак. Собакам еда полагается вовремя. Особенно с утра. Даже если я не смогу встать, все равно полагается. Болен я, не болен, все равно полагается. Первый раз я их утром кормлю, второй — после обеда. Приходит время, когда им полагается еда, — сами напомнят. Лягут и смотрят. Утром проснусь — они уже лежат и смотрят на меня.
Как же тут не встать, даже если не хочется или не видишь цели, ради которой стоило бы вставать. В их глазах — не голод, а уверенность, что сейчас они получат свою еду. Как же тут не встать? Признаюсь, я бы, наверное, уже не смог без собак. Иногда мне кажется, что без них день и не начался бы, и не закончился.
Потом мы идем взглянуть, что там, в домиках, творится. Потом по всяким делам. По разным. Когда как, но обычно дела одни и те же. Иногда я сажусь в машину и еду в магазин. Да, у меня есть машина. Время от времени ведь приходится ездить в магазин. А заодно на почту, в банк. Так-то больше я никуда не езжу. Не к кому, некуда, да и незачем. И потом, здесь, на месте, всегда есть чем заняться. Постирать, погладить, помыть, подмести, прибраться. А если бы и не надо было ничего делать, так есть еще таблички. Они тоже немало времени отнимают. Хотя я их не каждый день подновляю. Иногда руки к этому делу не лежат, болят. У меня нет четкого расписания на каждый день.
Я начинаю день так, словно ничего от него не хочу — что принесет, то принесет. Но и не жду, что он мне непременно что-нибудь принесет. Пожалуй, только домики как-то регулируют мой дневной распорядок. Только по домикам я вижу, что день не стоит на месте.
Хотя сейчас, осенью, дни вроде все короче, а тянутся все дольше. Иной раз, как проснусь утром и подумаю, что надо еще до вечера дотянуть, такое ощущение, что снова предстоит всю жизнь прожить от рождения до смерти. Не знаю, бывало ли у вас такое чувство, но с каждым разом проживать день словно бы труднее. Нет, дело не в том, что он длинный.
Как бы вам сказать... Ну, вот как сегодня. День, как день, а в нем — вся жизнь.
По вечерам я немного читаю, немного слушаю музыку. Нет, телевизор почти не смотрю. Собаки не любят. Включаю — так у них шерсть встает дыбом, рычат. Приходится выключать. Если бы я играл... По мне, ничто так не примиряет жизнь со смертью, как музыка. Уж поверьте мне, я ведь всю жизнь играл, знаю. Да, у меня даже три саксофона есть, я привез с собой. Сопрановый, альтовый и теноровый. Я на всех трех играл. Там, в комнате. Хотите взглянуть? Ну, попозже. Когда с фасолью разделаемся. Я и флейту привез, и кларнет. Иногда, на подмену, на рояле мог сыграть. Но мой инструмент — саксофон. Спрашиваете, окончил ли я какую-нибудь школу? Смотря, что вы понимаете под школой. Как по мне, окончил, и не одну, хоть и нет у меня никаких аттестатов. Разве чтобы что-то уметь, обязательно годами сидеть за партой? Достаточно того, что хочешь уметь.
А я с детства хотел.
Сначала играл на губной гармошке, мне дядя Ян подарил. Как-то сидели мы с ним на опушке под дубом, дядя играл. Здорово играл. Даже отрывки из оперетт играл. Вдруг с дуба упал желудь, да прямо дяде на голову.
Он перестал играть, посмотрел наверх и сказал:
— Вот, например, на этом дубе.
— Что на дубе? — спросил я.
— Повешусь, — ответил дядя. — Только ты пока не говори никому.
Взял опять губную гармошку, но только провел ею по губам, без единого звука, и задумался. А потом отдал мне гармошку:
— На, бери. Мне она больше не нужна. Жаль, если пропадет. Хорошая была гармошка.
Тогда я спросил:
— Дядя, почему ты не хочешь жить?
— Что я тебе буду объяснять. Все равно не поймешь. Лучше сыграй мне что-нибудь.
— Я еще не умею, дядя.
— Не важно. Но я тебе скажу, сможешь ли ты научиться.
Я начал дуть, передвигая губную гармошку вдоль губ, звуки никак не желали ладить друг с другом. Но, наверное, что-то дядя все же услышал:
— Ты научишься. Только упражняйся.
Так я начал играть. Как вы считаете, можно ли это считать началом школы? Ну, пусть будет детский сад. Их тогда так не называли. Вот после этого дуба я и начал играть. Просто помешался на игре. Целыми днями играл. Я хотел, чтобы дядя еще успел послушать, как я играю, прежде чем повесится. На пастбище коровы разбредались, а я играл. Меня гнали в поле работать, а я убегал в лес и играл. В дождь меня выгоняли из дому, потому что уже слышать не могли мою игру, так я становился под навесом и играл. На дерево залезал повыше, чтобы не достали. В лодку забирался: Рутка меня несла, а я играл. Даже в уборную уходил: закроюсь на крючок, достану гармошку и играю. Никто не мог понять, что так долго можно делать в уборной. На мое счастье, она стояла за овином, поэтому никто не слышал, что я там играю.