Эсав - Шалев Меир. Страница 31

Лишь один-единственный раз ей улыбнулась удача. Однажды ночью, через минуту-другую после того, как отец зажег горелку, крыса появилась возле самой ямы для пекарей. Мать увидела гадину, но, увы, — руки ее были пусты. Мерзкое животное правильно оценило положение, уселось на задницу и принялось преспокойно чистить свои нахальные усы и передние лапы, не переставая издевательски разглядывать заклятого врага. Розовая волна поднялась из выреза материнского платья и поползла вверх, багровея и сгущаясь, пока все ее лицо не потемнело от гнева. Ее ноги стали медленно скользить в сторону печи. Две пары глаз — два серых и больших и два черных и маленьких — не отрывались друг от друга. Когда мать уже была достаточно близко к яме, произошло нечто такое, чему я до сих пор затрудняюсь поверить. Протянув длинную сильную руку, мать схватила горелку за рукоятку, вырвала ее из гнезда и направила язык пламени на крысу.

Два вопля послышались сквозь рев горелки. Один, высокий и короткий, издала крыса, превращаясь в смрадную головешку, другой, хриплый и протяжный, был воплем расплаты и возмездия, перешедшим в стон ужасной боли, когда пальцы матери ощутили жар раскаленной рукоятки. Она отшвырнула свое оружие, погрузила руку в жестянку с бойей и всю ту ночь работали одной рукой, смеясь и охая, охая и смеясь.

Все две недели до прихода новых очков отец и мать продолжали спорить, тотчас умолкая, когда мы приближались на расстояние слышимости. Мой брат Яков, этот Васко да Гама в океанских просторах зрения, мечтал о новом мире, который откроется перед ним, не находил себе места и радостно пророчествовал. Я же, напротив, замкнулся в себе и готовился к вторжению этого нового мира в мои глаза. Никто из нас не представлял, что произойдет на самом деле, и я уверен, что ты тоже сейчас удивишься. Очки в ту пору стоили больших денег, а все родительские доходы были съедены новым оборудованием для пекарни. Отец, который с самого начала считал очки ненужным баловством, решил купить одну пару для нас обоих.

Сейчас я смотрю на этого несчастного и жалкого старика, к постели которого меня призвали, и думаю про себя, что в мире нет, наверно, другого человека, который отважился бы высказать подобную сумасбродную идею — пусть двое близоруких детей делят одну пару очков на двоих.

— Наконец-то ты что-то помнишь правильно, — сказал Яков, когда я напомнил ему об этом. Он в очередной раз назвал его «жмот говенный», но я — я благодарен отцу. У меня нет сомнения, что тем своим решением он предопределил ход моей жизни больше, чем любой другой человек. Больше, чем мать и Яков, больше, чем Лея, больше, чем библиотекарь Ихиель Абрамсон, человек, которому пора уже появиться в этом рассказе, и больше, чем все женщины, которые делили со мной свои души, постели, жизни и сердца. Я полон благодарности и любви к ним и к отцу, который своею рукою прижимистой и мышцей дряблой вывел меня на всех и каждую из них.

Нашу общую пару очков в круглой стальной оправе мы получили через месяц. Яков, словно мы уже заранее так уговорились, немедленно водрузил их на свой нос и помчался на улицу с видом победителя. Дети тут же прозвали его «Очкариком» и «Четырехглазым», но он не обращал на них никакого внимания, как не обращал внимания и на меня, с превеликим удовольствием оставшегося дома. Камень упал у меня с души, когда я понял, что родители не намерены вмешиваться в дележку очков между нами.

Следующие недели мой брат был занят в основном тем, что заново изучал мир. Возле каждого предмета он останавливался, снимал очки, потом вновь надевал их и таким образом сравнивал знакомый размытый образ с новым, резким и чужим. Я присоединялся к нему, когда он изучал дорогу в школу и обратно. Он прыгал и суетился вокруг меня, возбужденно описывая все новые детали нашего маршрута, которые, по мне, были совершенно излишними, потому что докучали моим глазам своими притязаниями, требовали постоянного внимании, конкурировали с воображением и мешали думать. Я полагаю, что та постоянная неприязнь, которую я испытываю к людям с острым зрением, к этим туристам, которые обозревают мой смутный мир с высокомерием аристократов, родилась именно тогда. Я по сей день считаю, что нечеткое зрение — самое подходящее зрение для человека культуры, которому уже ни к чему глаза ястреба, уши летучей мыши и ноздри пса. Очки, которые я и сейчас ношу редко, а теряю часто, представляются мне своего рода излишеством, впору лишь охотникам, соглядатаям и богачам.

Мы были похожи на двух щенков Ликурга из Спарты. Яков играл со своими друзьями во дворах и полях, дрался, прятался, топал и прыгал среди новых резких изображений, окружавших его, а я позволял ему жить в этом мире и не мешал его счастью. Даже после летних каникул, когда мы вернулись на школьную скамью, мы не ссорились. Мы сидели в классе рядом и передавали нашу единственную пару очков с переносицы на переносицу, к большому неудовольствию учителей и под смех одноклассников. А на переменах очки принадлежали Якову, потому что он играл на школьном дворе, а я читал книги.

Распри между нами вспыхивали только в те дни, когда в поселок приезжал разъездной киномеханик в своем грузовичке. Один раз, чтобы заполучить очки, мне даже пришлось употребить свою превосходящую физическую силу. Яков обиделся, заплакал и потребовал, чтобы я взамен рассказал ему все, что я увижу. С тех пор он перестал требовать очки во время сеансов, потому что, по его словам, происходящее на экране, как оно ни расплывчато, куда интересней в сопровождении рассказа, а маленькие дети, которым нетерпеливые родители отказывались объяснять картину, стали собираться вокруг нас, чтобы слушать мои описания. Однажды, когда показывали фильм про индейцев с участием Бестера Китона, я не устоял перед соблазном и сказал Якову, что индеец на экране обнажил свой живот и прижал его к земле. «Индейцы делают так, чтобы услышать издалека топот скачущих лошадей или звук приближающегося поезда», — объяснил я ему, а год назад я получил от него письмо, которое начиналось словами: «Ты, жалкий обманщик» — и в котором он рассказывал, что Роми взяла его в ТельАвив посмотреть «Голубого ангела» и там он увидел, что это Марлен Дитрих обнажает ноги за кулисами, а не профессор, как я ему тогда сказал.

Целых два года мы с братом делили одну пару очков. И, пока нам купили вторую пару, эта, общая, уже сделала свое дело. Больше мы не ходили, держась за руки, — каждый из нас пошел своим путем и стал жить в своем отдельном мире.

ГЛАВА 22

Поселковая библиотека. Божественный храм моей юности, отрада моего сердца, радость моего детства. Я чуть не добавил: свет моих дней и жар моих ночей — но есть предел даже моим усилиям тебя очаровать. Большая, необычная и очень богатая библиотека. Она и сегодня стоит возле Общинного дома, но сам этот дом давно уже превратился в большой клуб, шумящий молодыми голосами, а рядом с ним вырос маленький, но шикарный торговый центр, построенный на развалинах амбара и своими сверкающими вывесками и стеклами символизирующий смену времен.

Несколько минутя стою там, наслаждаясь скупыми порциями сентиментального волнения и проверяя свою память. Тут проезжала на своем велосипеде Лея, смеющаяся Персефона нашей юности, — коса, подпрыгивающая на спине, и улыбка, летящая впереди ее лица. Тут наш осел обычно терся спиной о столб. Тут стоял Ицхак Бринкер, который был так потрясен преданностью нашего гуся нашей матери, что прямо посреди улицы, да еще по-немецки, стал декламировать ей стихотворение Рильке о Леде и Зевсе, заключив его своим взволнованным объяснением: «И только с ней, фрау Леви, он ощутил, что у него есть перья. Верно? Только с ней».

Большинство других жителей поселка выпали из моей памяти. Чтение книг и выпечка хлеба — не те занятия, которые создают верный круг друзей. Тропа, освоенная моими ногами, была короткой и ясной: дом — пекарня — библиотека. То тут, то там, сквозь мучные стены и книжные полки, просачивались слухи. Мы слышали пересуды и сплетни людей, приходивших за хлебом, но не принимали участия ни в их пахоте и жатве, ни в их ссорах и любовях. Мы знали, что у Биньямини выросла самая большая кормовая свекла, а Слуцкий гнался за своим соседом, угрожая убить его навозными вилами, но не вмешивались ни во что. Мы были пекари. Замкнувшиеся в узких пределах печи и ночи. Защищенные стеной огня и кирпичей, в другом времени, в плотной тьме.