Лев Толстой - Труайя Анри. Страница 111
Двадцать второго мая 1878 года он записывает в дневнике: «Был у обедни в воскресенье. Подо все в службе я могу подвести объяснение, меня удовлетворяющее. Но многая лета и одоление на врагов есть кощунство. Христианин должен молиться за врагов, а не против их». Это стало первой трещиной.
Потом и другие части богослужения показались ему противоречащими здравому смыслу и даже самому слову Христа. И он, который еще недавно не допускал никакого обсуждения церковных догматов, стал один за другим критиковать их. Но не как скептик, а как первый христианин, чувствующий близость Всевышнего. Восхищался моральным законом, который проповедовали апостолы, но не верил в воскресение Христа, потому что не мог представить реальность этого события. Восставал против прочих чудес: Вознесения, Благовещения, Покрова Пресвятой Богородицы. Все это, по его мнению, было вызвано избытком воображения, недостойно проповеди христианства. «Подкреплять учение Христа чудесами, – отмечал Толстой в записных книжках, – то же, что держать при солнце зажженной свечу, чтобы лучше видеть». [482]
Еще более абсурдными и бесполезными считал таинство крещения и причастие. Не было понятно ему, почему православная Церковь, которая должна была бы служить объединению людей, считает еретиками католиков и протестантов, которые любят того же Бога? Почему, проповедуя милосердие и прощение, молится за победу русских войск над турками? Почему, любя бедных и обделенных, сама сверкает золотом, драгоценными камнями и покровами?
Теперь Лев Николаевич пользовался любой возможностью совершить паломничество к той или иной святыне: в июне 1879 года с Фетом побывал в Киеве, посетил скиты и пýстыни, делился своими сомнениями с монахами, отшельником Антонием, митрополитом Московским Макарием, епископом Можайским Алексием, архимандритом Леонидом… Все они понимали его стремление возвыситься настолько, чтобы исчезли противоречия и неправдоподобие различных богослужений. Но напоминали, что слишком часто, стремясь исправить какую-то деталь, нарушают равновесие целого, особенно если речь идет о старинном здании. Несовершенства православной Церкви ничего не значат, главное, что она оставалась нерушимой в течение веков. «Что они сделали, – заносит Толстой в записную книжку. – Они разорвали образование на куски, на каждом из которых закрепили глупое и подлое, ненавистное Христу. Они закупорили вход и сами не могут зайти». [483] И пишет Страхову: «Волнуюсь, метусь и борюсь духом и страдаю; но благодарю Бога за это состояние». [484]
Тульский епископ, с которым писатель беседовал в декабре 1879 года, немало был удивлен, услышав, что граф хотел бы стать монахом. Несмотря на решительный вид своего визитера, стал отговаривать его от этого намерения. Тогда Лев Николаевич сказал, что подумывает раздать свое состояние бедным. Епископ заметил ему деликатно, что это очень опасный путь. Посетитель ушел разочарованный, но с некоторым облегчением.
Через семь дней на свет появился его седьмой сын, Михаил.
«Хотя и нет того сюрприза, который бывает при первых детях, но теперь больше ценишь то, что не случилось никакого несчастья», – сообщает он брату 21 декабря 1879 года.
Некоторое время спустя во время приготовления к причастию должен был повторить за священником, что тело и кровь Христа действительно присутствуют в освященном хлебе и вине. Эти слова, которые слышал сотни раз, вдруг взволновали и возмутили его, он ответил «Да» без особой убежденности. Выходя из церкви, он знал, что никогда больше не приблизится к алтарю. В среду, постный день, когда семья собралась за ужином, отодвинул тарелку с овсяной кашей и, показав Илье на блюдо с котлетами из рубленого мяса, приготовленными для двух воспитателей, нахмурив брови, попросил передать ему. Никто не осмелился вмешаться, Соня наклонила голову, и при всеобщем молчании Толстой с вызовом стал есть котлеты.
Война православию была развязана. Лев Николаевич не удовлетворился тем, что отвернулся от Церкви. Ему хотелось отомстить – словом, пером за два потерянных года, когда он в нее веровал. Страницы записных книжек испещрены заметками: «Церковь, начиная с конца и до III века, – ряд лжи, жестокостей и обманов. В III веке скрывается что-то высокое. Да что же такое есть? Посмотрим Евангелие. Как мне быть? Заповеди. Вот вопрос души – один. Как были другие? Как?» [485]
И продолжает 28 октября: «Есть люди мира, тяжелые, без крыл. Они внизу возятся. Есть из них сильные – Наполеоны пробивают страшные следы между людьми, делают сумятицы в людях, но все по земле. Есть люди, равномерно отращивающие себе крылья и медленно поднимающиеся и взлетающие. Монахи. Есть легкие люди, воскрыленные, поднимающиеся слегка от тесноты и опять спускающиеся – хорошие идеалисты. Есть с большими, сильными крыльями, для похоти спускающиеся в толпу и ломающие крылья. Таков я. Потом бьется со сломанным крылом, вспорхнет сильно и упадет. Заживут крылья, воспарю высоко. Помоги Бог. Есть с небесными крыльями, нарочно из любви к людям спускающиеся на землю (сложив крылья), и учат людей летать. И когда не нужно больше, улетят: Христос»; «Вера, пока она вера, не может быть подчинена власти по существу своему – птица живая та, которая летает… Вера отрицает власть и правительство – войны, казни, грабеж, воровство, а это все сущность правительства. И потому правительству нельзя не желать насиловать веру. Если не насиловать – птица улетит» (30 октября).
Теперь он ясно видел, что ему делать: отталкиваясь от евангельских текстов, отделить истинное в религии от ложного. Говорил Соне, что наконец все объяснится и, если поможет Бог, напишет что-то очень важное. Но она беспокоилась, видя его склоненным над трудами, посвященными религии: «…Левочка же теперь совсем ушел в свое писание. У него остановившиеся странные глаза, он почти ничего не разговаривает, совсем стал не от мира сего и о житейских делах решительно не способен думать». За столом гневно нападал на Церковь, огорчая жену, события повседневной жизни становились предлогом для порицаний или притч. По воспоминаниям сына Ильи, Лев Николаевич часто спорил с матерью, превращаясь из веселого главы семейства в сурового обличающего пророка. Все это напоминало спектакль: среди всеобщей радости, болтовни, игр появлялся отец и одним взглядом портил все – уходило веселье, все чувствовали себя виноватыми, было бы лучше, если бы он не приходил. Самое мучительное, что Толстой понимал это, но скрывать своих чувств не желал.
Будучи проездом в Петербурге в январе 1880 года, Лев Николаевич заехал к Александрин, чтобы объяснить ей, что чувствует. Пожилая дама ужаснулась, увидев этого сердитого прорицателя с горящими глазами и покрасневшим лицом, критикующего пап, предавших завет Христа, и призывающего ее порвать с аристократическим кругом и благочестием, где она так долго пребывала в полнейшей слепоте. Та возмущалась, негодовала, он повышал голос. Дискуссия превратилась в спор, неслыханные слова срывались с уст племянника. В пароксизме ярости он бросился вон, хлопнув дверью, вернулся к себе и не спал всю ночь. На другой день уехал в Ясную, не повидавшись со своей дорогой тетушкой, но оставив для нее письмо: «Пожалуйста, простите меня, если я вас оскорбил, но если я сделал вам больно, то за это не прошу прощенья. Нельзя не чувствовать боль, когда начинаешь чувствовать, что надо оторваться от лжи привычной и покойной. Я знаю, что требую от вас почти невозможного – признания того прямого смысла учения, который отрицает всю ту среду, в которой вы прожили жизнь и положили все свое сердце, но не могу говорить с вами не вовсю, как с другими, мне кажется, что у вас есть истинная любовь к Богу, к добру и что не можете не понять, где он. За мою раздражительность, грубость, низменность простите и прощайте, старый милый друг, до следующего письма и свиданья, если даст Бог». [486]