Лев Толстой - Труайя Анри. Страница 32
Толстой не знал или не желал знать, что часть франко-английской Восточной армии высадилась в Варне и что в тылу у России Австрия подняла девяносто пять тысяч резервистов и подтягивала силы к границам. Все еще проявляя нетерпение, он восхищался спокойствием князя Горчакова в этой ситуации. Быть готовым к сражению и в последний момент отказаться от него, в этом была какая-то несправедливость. Только по-настоящему великий человек мог, не моргнув глазом, снести подобный удар. «Князь ни на минуту не смутился, он, такой впечатлительный, напротив, был доволен, что мог избежать этой резни, которая лежала бы на его ответственности», [155] – замечает Толстой в том же письме.
Его уважение к Горчакову стало еще больше во время отступления, которым тот руководил сам, «желая уйти с последним солдатом». Австрия, которую поддержала Пруссия, потребовала, чтобы Россия вывела войска из придунайских княжеств, и Николай I, скрепя сердце, приказал начать отход во избежание еще большего усложнения международной обстановки. То, что на бумаге казалось простейшей операцией, на деле превратилось в хаотический и болезненный исход. Тысячи болгарских крестьян, опасаясь зверств со стороны турок после ухода русских войск, выходили из деревень с женщинами, детьми, домашней скотиной и, плача, стояли у редких мостов через Дунай. Сумятица принимала такие размеры, что взволнованный до слез князь Горчаков вынужден был запретить переходить реку вместе с русской армией пришедшим последними. Окруженный адъютантами, он принимал депутации измученных, обезумевших беженцев, которые не понимали по-русски, и пытался объяснить им, почему прежде всего надо было дать пройти войскам, предлагал идти следом пешком, без повозок, раздавал собственные деньги самым несчастным. Толстой был вдохновлен этим примером и 15 июня записал в дневнике: «Осада Силистрии снята, а я еще не был в деле, положение мое в кругу товарищей и начальство хорошо… Здоровье мое порядочно и в моральном отношении я твердо решился посвятить свою жизнь пользе ближнего. В последний раз говорю себе: ежели пройдет 3 дня, во время которых я ничего не сделаю для пользы людей, я убью себя».
Восемь дней спустя он еще жив, хотя его благородные намерения вылились в то, что опять играл в карты и вынужден был занять денег: «Положение унизительное для каждого, и для меня в особенности». [156] На следующий день «болтал до ночи с Шубиным о нашем русском рабстве. Правда, что рабство есть зло, но зло чрезвычайно милое».
Он снова в Бухаресте, без дела, читает, размышляет, пишет. Только зубы не дают покоя, и Толстой решается на операцию – 30 июня ему удаляют свищ под анестезией хлороформом. Придя в сознание, Лев сурово заметил, что вел себя малодушно, был сильно напуган. Седьмого июля он набросал в дневнике свой портрет:
«Что я такое? Один из четырех сыновей отставного подполковника, оставшийся с 7-летнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17-ти лет, без большого состояния, безо всякого общественного положения и, главное, без правил; человек, расстроивший свои дела до последней крайности, без цели и наслаждения проведший лучшие года своей жизни, наконец изгнавший себя на Кавказ, чтоб бежать от долгов и, главное, привычек, а оттуда, придравшись к каким-то связям, существовавшим между его отцом и командующим армией, перешедший в Дунайскую армию 26 лет, прапорщиком, почти без средств, кроме жалованья (потому что те средства, которые у него есть, он должен употребить на уплату оставшихся долгов), без покровителей, без уменья жить в свете, без знания службы, без практических способностей; но – с огромным самолюбием! Да, вот мое общественное положение. Посмотрим, что такое моя личность.
Я дурен собой, неловок, нечистоплотен и светски необразован. Я раздражителен, скучен для других, нескромен, нетерпим и стыдлив, как ребенок. Я почти невежда. Что я знаю, тому я выучился кое-как сам, урывками, без связи, без толку и то так мало. Я невоздержан, нерешителен, непостоянен, глупо тщеславен и пылок, как все бесхарактерные люди. Я не храбр. Я неаккуратен в жизни и так ленив, что праздность сделалась для меня почти неодолимой привычкой. Я умен, но ум мой еще никогда ни на чем не был основательно испытан. У меня нет ни ума практического, ни ума светского, ни ума делового. Я честен, то есть я люблю добро, сделал привычку любить его; и когда отклоняюсь от него, бываю недоволен собой и возвращаюсь к нему с удовольствием; но есть вещи, которые я люблю больше добра, – славу. Я так честолюбив и так мало чувство это было удовлетворено, что часто, боюсь, я могу выбрать между славой и добродетелью первую, ежели бы мне пришлось выбирать из них… Я должен упрекнуть себя нынче в 3-х неосновательностях: 1) что я забыл о фортепьянах, 2) не позаботился о рапорте перевода и 3) что я ел борщ, страдая поносом, который все усиливается».
И через восемь дней он не удовлетворен своим поведением: «Я очень недоволен собой, первое, за то, что срывал целый день прыщи, которыми у меня покрыто лицо и тело и нос, что начинает мучить меня, и второе, за глупое бешенство, которое вдруг напало на меня за обедом на Алёшку».
Война тем временем продолжалась, и, чтобы отслеживать отступление, начавшееся в июне, 20 июля штаб покинул Бухарест и двинулся в направлении русской границы. Во время этого монотонного перехода, который должен был продлиться больше месяца, Толстой не переставал себя исследовать. На бивуаках, в палатках, сараях, упорно осуждал свои слабости. Каждый раз дневниковые записи заканчивались примерно одинаково: «Повторяю то, что было уже мною написано: у меня три главные недостатка: 1) бесхарактерность, 2) раздражительность и 3) лень, от которых я должен исправляться. Буду со всевозможным вниманием следить за этими тремя пороками и записывать». И он держит слово – за период с 15 августа по 21 октября возвращается к ним двадцать пять раз. Но без видимого эффекта.
Девятого сентября штаб обосновался в Кишиневе, проехав перед этим через Текучи, Берлад, Яссы и Скуляны. Едва оказавшись на русской территории, Толстой решает издавать журнал «Солдатский вестник» (который переименован был затем в «Военный листок»), призванный поддерживать моральный дух воинов. «В журнале будут помещаться описания сражений, не такие сухие и лживые, как в других журналах, – пишет он Сергею. – Подвиги храбрости, биографии и некрологи хороших людей и преимущественно из темненьких; военные рассказы, солдатские песни, популярные статьи об инженерном, артиллерийском искусстве и т. п.».
Необходимы были деньги. Велика беда! В 1853 году Толстой, испугавшись, что не сможет расплатиться с карточными долгами, поручил Валерьяну, который все еще был в Пятигорске, продать яснополянский дом без земли, – что касается памяти предков, то многие из них были, как и он, игроками и должны были бы пожалеть его и одобрить его шаг. В сентябре 1854 года дом был разобран, погружен на телеги и вывезен в поместье покупателя, соседа по фамилии Горохов, где тот собирался вновь собрать его. В Ясной оставались только два флигеля. Николай Толстой писал брату в ноябре 1854 года, что дом продан, разобран и увезен; что сам был там и что отсутствие дома не взволновало его, так как не мог в это поверить – общий вид Ясной совершенно не изменился. Горохов заплатил 5000 рублей, и, следовательно, было из чего финансировать издание журнала. Валерьян получил распоряжение отправить шурину, ставшему главным редактором, 1500 рублей. Что до текстов, то их можно было найти сколько угодно, Лев чувствовал, что в силах самостоятельно наполнить журнал материалами. Немедленно он принялся писать два очерка: «Как умирают русские солдаты» и «Дяденька Жданов и кавалер Чернов», где рассказывалось о том, как младшие офицеры бьют рекрутов, чтобы внушить им уважение и приучить к дисциплине. Написал и статью, «не совсем православную», и пробный номер представлен был князю Горчакову, который отправил его военному министру для получения разрешения Николая I. То, что Толстой знал о царе, должно было бы отвратить его от этой затеи. Мог ли Николай, главным для которого была дисциплина, допустить, чтобы издавался журнал гуманистической направленности? Излишек внимания ослабляет солдата, приобретая культуру, тот теряет послушание. Тем не менее новоиспеченный редактор надеялся, что мечты его осуществятся, и, тяготея к педагогике, уже видел, как учит солдат и, почему бы и нет, их командиров.