Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями - Яновская Лидия. Страница 42
В «Театральном романе», как известно, разворачивается сюжет, намеченный в повести «Тайному другу», и сны повести, предшествующие рождению романа о гражданской войне, пересказаны — конспективно и кратко:
«Он зародился однажды ночью, когда я проснулся после грустного сна. Мне снился родной город, снег, зима, гражданская война… Во сне прошла передо мною беззвучная вьюга, а затем появился старенький рояль и возле него люди, которых нет уже на свете… И проснулся я в слезах… Так я начал писать роман».
Сокращенный в «Театральном романе» до конспекта, сон-двучлен из повести «Тайному другу» фактически восстановлен в Эпилоге «Мастера и Маргариты»: повторена его мелодия, его структура. Ивану Николаевичу Поныреву снится мучительный сон. Схема этого сна: страшное лицо палача… страшный процесс убийства… страшная туча, наваливающаяся на землю… Он просыпается с криком, начинает плакать и метаться… А потом приходит другой сон и он спит со счастливым лицом и видит возвышенные, счастливые сны…
Утром Иван Николаевич Понырев, кажется, не помнит ничего. Его исколотая память затихает, и до следующего полнолуния его не потревожит никто. До следующего полнолуния… А потом?.. После следующего полнолуния? Известно, что Булгаков иногда затушевывал свою образную мысль, уводя ее с поверхности повествования в глубины. Но здесь, думается, тема не укрыта. Тема не проработана до конца.
Ах, не завершен роман, и фигуры Ивана Бездомного — Иванушки — Ивана Николаевича Понырева это, кажется, коснулось больше всего…
…В сентябре 1939 года — после крушения пьесы «Батум» — Булгакову стало совсем плохо. Гипертония, уже заявившая о себе в конце зимы и весною, принимает катастрофическое течение — с чудовищными головными болями, потерей зрения, поражением почек и неизбежной уремией в конце.
Строки из записей Е. С.: 26 сентября. «Углубленный в себя взгляд, мысли о смерти, о романе, о пьесе, о револьвере». (О пьесе — «Батум», о револьвере — упорная мысль застрелиться.) 28 сентября. «Вечером попросил достать роман, записи. Работать, конечно, не смог. Те же мысли и разговоры, что третьего дня». 29 сентября. «Велел вечером вынуть записи мои, роман… прочитала первые строчки романа. Устал». 1 октября. «Разбудил в 7 час. (утра. — Л. Я.): невозможная головная боль. Не верит ни во что. О револьвере… „Отказываюсь от романа, отказываюсь от всего… только чтобы не болела так голова“» [35].
Но боль ослабевала, и он возвращался к работе.
В октябре ему назначили морфий. Это вызвало замешательство и даже ужас больного, неожиданные для Елены Сергеевны.
Ее преданность была безгранична, и его доверие к ней было безгранично. И все-таки он рассказывал ей не все, и она знала о нем не все. Не знала, что в гражданскую войну он служил в белой армии; врачом, но служил. Писала его брату, Николаю Булгакову: «…Среди людей, не знающих его, но интересующихся им, существует много сказок и легенд, вроде того, что он служил в белой армии…» «Вы глубоко правы, — дипломатично и уклончиво отвечал ей знавший правду Н. А. Булгаков, — клевету и наветы на Мих. А. Булгакова нужно всюду энергично опровергать. Он, т. е. Михаил, был истинно русский интеллигент, человек по всей своей сути мягкий и чуткий, но никак не милитарист! Ни в каких боях он никогда не участвовал и, наверное, никогда и никого не ранил и не убил» [36].
И не знала Е. С., что в молодые годы — в 1917–1918 годах — Булгаков прошел через морфинизм.
Канва этой истории биографам Булгакова известна — в основном из рассказов Т. Н., первой жены писателя: глухая Никольская больница в Смоленской губернии, опасное отсасывание пленки у больного дифтеритом ребенка, неизбежная противодифтерийная прививка врачу и, как следствие, вызванные прививкой жестокие боли, которые пришлось гасить морфием, поскольку других существенно обезболивающих тогда не было… Но дело было, конечно, не в болях. Точнее, не только в болях.
Была Михаилу Афанасьевичу свойственна жажда риска — та самая, пушкинская, из «Пира во время чумы»: «Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья — / Бессмертья, может быть, залог…» На писательском, творческом замешанная жажда — попробовать, ощутить, нырнуть до опасной глубины…
Эта жажда риска помянута в «Белой гвардии»: «Нужно было бы Турбину повернуть сейчас от Золотых ворот влево по переулку… Если бы так сделал Турбин, жизнь его пошла бы по-иному совсем, но вот Турбин так не сделал. Есть же такая сила, что заставляет иногда глянуть вниз с обрыва в горах… Тянет к холодку… к обрыву. И так потянуло к музею…»
Со слов Татьяны Николаевны известно, как она спасла тогда Булгакова от страшной напасти. Доктор Иван Павлович Воскресенский, к которому она бросилась за советом (уже не в Никольском — в Киеве), научил… И однажды вместо морфия она ввела больному дистиллированную воду… Сначала он как будто бы даже не заметил, потом понял, устроил скандал и… ну, в общем, постепенно все вошло в норму.
Спору нет, и остроумный совет Ивана Павловича, и отчаянная настойчивость Татьяны сыграли свою роль. Но, известно, таким простым приемом из глубокого морфинизма не вывести. Чудо преодоления катастрофы Булгаков сотворил сам. В этот самый момент — после дистиллированной воды, и отчаяния Татьяны, и своей мерзкой грубости — понял, что дно и конец — вот они, и начал тяжкую борьбу за жизнь и творчество…. И вынырнул — потому что сила воли у него была огромная, и еще потому, что была страсть, более сильная, чем морфий, — творчество…
Но морфия с тех пор боялся всегда. И — врач, считавший, что морфинизм может иметь пагубные последствия для потомства, — он, так жаждавший отцовства, отцовства себе не разрешил…
Ничего этого не знала Елена Сергеевна. С упоением рассказывала мне, как восхищало знакомых медиков клинически точное описание наркомании в повести Булгакова «Морфий». В интервью для радиостанции «Родина» говорила: «Кроме „Записок юного врача“ у него есть еще один рассказ, не вошедший в эту книгу, еще более психологически интересный, чем те, ранние. Это рассказ „Морфий“, где ему пришлось наблюдать человека-наркомана, изменения его психологии и психики. Больной этот покончил с собой и оставил свой дневник Булгакову…» [37]. дневник? Читатель давно знает, что «дневник» в повести «Морфий» — художественная форма. Если только форма…
Судя по записям Е. С., в эти тяжкие дни болезни морфий вводили не регулярно, а спорадически — в моменты невыносимо плохого самочувствия. Применяли и другие успокаивающие, снотворные, наркотические… Вероятно, человеку, перенесшему морфинизм, нельзя было давать морфий. Но может быть, это уже не имело значения. Нужно было продержаться сколько возможно. Он продержался несколько месяцев. Е. С. писала: «Врачи мне тоже говорили, что это вопрос трех-четырех дней. Но Миша прожил после этого еще семь месяцев…» [38]
Очень тяжелые дни с потерей сознания и бредом сменялись прояснениями. Он даже выходил на улицу. Ходил в гости к Ермолинским. Однажды сходил с Еленой Сергеевной пообедать в ресторан Союза писателей… Но главное, диктовал и правил роман.
Он знал, к чему шел. И, может быть, поэтому задержался на этом свете несколько дольше, чем предрекали врачи…
В октябре, ноябре, декабре 1939-го и январе 1940 года идет самый последний слой правки — на прощальном, предсмертном взлете гениальности — новые страницы, новые повороты мысли и фантазии.
Строки из записей Е. С. 25 декабря, 7–8 веч. «Печатание романа». 26 декабря, 7.30–8 веч. «Работа». 28 декабря, 11–12 час. утра. «Работа». 29 декабря. «Работа». 30 декабря. «Работа»… 15 января. «Миша, сколько хватает сил, правит роман, я переписываю». 16 января. «Работа над романом… Вечером — правка романа». 24 января. «Плохой день. У Миши непрекращающаяся головная боль. Принял четыре усиленных порошка — не помогло. Приступы тошноты… А сейчас — одиннадцать часов вечера — позвонила к Захарову (врачу. — Л. Я.). Узнав о состоянии Миши, вышел к нам — придет через 20 минут… Миша правил роман. Я писала». 25 января. «Продиктовал страничку (о Степе — Ялта)». 28 января. «Работа над романом». 13 февраля. «Чтение мною романа. Его правка» [39].